— Три тысячи, — читал оператор. — Три двести. Три пятьсот.
— Температура за бортом? — спросил Дементьев.
— Минус одиннадцать.
— Четыре тысячи.
— Минус семнадцать.
— Пять тысяч. Вышел на эшелон.
— Минус двадцать два, — сказал оператор.
Я смотрел на эту цифру на экране и не почувствовал ничего.
Абсолютно ничего.
Минус двадцать два — это штатный диапазон изделия. Минус двадцать два — это норма, это записано в технических условиях, это то, на что оно рассчитано.
Я даже про себя отметил: вот, началось, первый раз в мороз. И отвернулся к карте.
Первый борт отработал сорок семь минут и сел в двух метрах от точки старта.
Второй — сорок четыре.
Третий — сорок девять.
К обеду второго дня отработали шесть бортов. К вечеру — восемь.
Программа шла по циклограмме, без единого замечания. Дементьев записывал в журнал сухие строчки: «Изд. 4. Программа выполнена полностью. Замечаний нет».
Вечером второго дня в вагончике стало весело.
Это было понятное веселье — усталое, на второй день, на ветру, когда уже видно, что получается. Михалыч рассказывал, как в девяносто восьмом их цех собирал изделие из деталей, которых не было. Иван Андреевич смеялся. Вадик что-то чертил в блокноте и тоже смеялся, не поднимая головы.
Кто-то достал термос.
Не чайный термос. Литровый, армейский, в чехле, и когда его открыли, по вагончику пошёл тот самый запах.
— Мужики, по чуть-чуть, — сказал водитель фургона. — За завтрашний день.
Мне налили в пластиковый стаканчик и подвинули по столу.
И вот здесь со мной случилось то, чего я не ждал совершенно.
За три месяца в этом теле я не выпил ни грамма. Ни разу. Я прошёл через абстинентный синдром с капельницами, через ночи, когда трясло, через ларёк на углу, мимо которого шёл каждый день.
И всё это время я держался на злости и на страхе. Я знал совершенно точно: один глоток — и всё, что я построил, рухнет.
А сейчас не было ни злости, ни страха.
Было хорошо.
Восемь бортов из десяти. Ветер снаружи, тепло внутри, люди, с которыми сделано дело. Полковник Дементьев ушёл к себе, и никто не смотрит. Тридцать граммов. Просто тридцать граммов за то, что получилось.
Вот так это и работает. Не через беду. Через радость.
Я посмотрел на стаканчик.
Тело внутри подобралось всё целиком — мгновенно, жадно, как собака на цепи, когда звякнула миска. Я физически почувствовал во рту вкус, которого там не было. Слюна. Тепло под рёбрами заранее, авансом, за две секунды до глотка.
— Лёха? — сказал Михалыч.
Я взял стаканчик и вылил его в пустую банку из-под кофе, стоявшую на краю стола.
— Не пью, мужики.
В вагончике стало тихо.
— Совсем? — спросил водитель.
— Совсем.
Михалыч посмотрел на меня, потом на банку, потом снова на меня.
— Ну и правильно, — сказал он и убрал термос в сумку. — Давайте чаю тогда. Женька, ты чай варишь?
— Заварю.
Я вышел покурить — хотя не курил — просто чтобы постоять на воздухе.
Женя вышла через минуту и встала рядом.
Ветер гнал по бетону сухую траву. Над степью стояли крупные, яркие, злые звёзды, какие бывают только там, где на двести километров нет ни одного фонаря.
— Тяжело? — спросила она.
— Тяжело.
— Вы молодец.
— Я не молодец, — сказал я. — Я просто знаю, чем кончается.
Она помолчала.
— Алексей Михайлович.
— М?
— Мне не нравится седьмой.
— Он отработал сегодня. Сорок девять минут, ни одного замечания.
— Я знаю. — Она смотрела в темноту. — Мне всё равно не нравится.
Утром третьего дня Женя перехватила меня у ангара.
Было семь двадцать, ещё не рассвело как следует, и ветер шёл уже такой, что приходилось наклоняться.
— Алексей Михайлович. Пять минут.
— Говорите.
Она сунула мне под нос ноутбук, придерживая крышку обеими руками, чтобы не вырвало ветром.
— Я всю ночь разбирала телеметрию по девяти бортам. Смотрите на эту колонку.
На экране была таблица. Восемь строк.
— Это время отклика системы управления на команду, — сказала она. — Усреднённое за полёт. Вот на земле, перед взлётом. А вот на эшелоне.
Я посмотрел.
На земле — от ста десяти до ста пятнадцати микросекунд. На эшелоне — от ста двенадцати до ста двадцати одной.
— И что?
— А вот эти три. — Она подсветила курсором. — Второй, шестой и седьмой. На земле сто двенадцать. На эшелоне сто тридцать восемь, сто сорок один, сто сорок четыре.
— В допуске?
— В допуске, — сказала она. — Верхняя граница по ТУ — двести. Всё в допуске, всё нормально, ни одного замечания.
— Тогда в чём вопрос?
— В том, что у пяти бортов рост на семь процентов, а у трёх — на двадцать пять. — Она подняла на меня глаза. — Это одна партия. Это изделия с соседних лент. Они не должны себя вести по-разному.
Ветер рвал крышку ноутбука.
Я стоял и смотрел на цифры, и вот что я хочу сказать сейчас, задним числом.
Я всё понял.
Я понял её ровно, с первого раза, всей своей сорокалетней головой: одинаковые изделия из одной партии, которые по-разному реагируют на одно и то же воздействие, — это не одинаковые изделия. Это две разные группы, лежащие в одной коробке.
Я двадцать лет орал это литейщикам про разброс по плавкам.
— Что вы предлагаете? — спросил я.
— Снять десятый с программы. Отвезти на завод и прогнать по температуре на моём боксе.
— Десятый — последний. Если мы его снимем, программа не закрыта.
— Девять из десяти — критерий выполнен.
— Критерий выполнен, если десятый отлетал, — сказал я. — Если мы его снимаем, у нас девять полётов из десяти запланированных, и это не «девять из десяти», а «не выполнили программу». Полковник это запишет именно так.
— Пусть запишет.
— Женя. — Я закрыл ноутбук, чтобы не вырвало. — Фронт подходит. Если мы сегодня не поднимем десятый, мы застрянем здесь на неделю, и это будет срыв графика перед министерством.
— А если он упадёт?
— С чего ему упасть? Девять отлетали.
Она молчала. Ветер трепал ей волосы.
— Ладно, — сказала она.
Третий раз.
Я тогда услышал в этом согласие.
Десятый борт подняли в десять сорок утра третьего дня.
Погода портилась. Ветер за ночь усилился до восьми метров в секунду, небо затянуло, и Дементьев торопился: фронт подходил, и, если бы мы не закрыли программу до вечера, пришлось бы ждать неделю.
Девятый сел в девять пятьдесят. Программа выполнена, замечаний нет.
Девять из десяти.
Оставался последний.
— Готовность? — спросил Дементьев.
— Изделие десять к полёту готово, — доложил Иван Андреевич.
— Запускайте.
Он поднялся нормально. Вышел на эшелон за семь минут — быстрее остальных, потому что ветер был попутный на наборе. Прошёл первый поворотный пункт, второй, отработал целевую нагрузку на третьем участке.
Строки телеметрии шли ровно.
— Пять тысяч сорок, — читал оператор. — Скорость девяносто два. Крен ноль два. Обороты в норме. Температура за бортом минус двадцать четыре.
Всё было хорошо.
Я стоял у второго экрана, смотрел на таблицу и думал про то, что через час мы начнём грузиться и к ночи будем дома.
— Подходит к четвёртому пункту, — сказал оператор. — Начинает разворот на возврат.
И вот здесь.
Я смотрел прямо на экран, и я это увидел.
В строке «крен» цифра дёрнулась.
Не поползла. Дёрнулась — как стрелка манометра, когда в магистраль дают удар. Два градуса, потом сразу одиннадцать, потом обратно три.
— Что это? — сказал я.
— Ветровой порыв, — ответил оператор, не отрываясь.
Он мог быть прав. На пяти тысячах бывает и не такое.
Следующая строка пришла через секунду.
Крен — двадцать семь. Тангаж — минус девятнадцать. Высота — четыре девятьсот двадцать.
— Уходит, — сказал оператор другим голосом.
Дементьев сделал два шага и встал за его спиной.