Дело было сделано. Немайн глянула на одного прелата, на другого. Обложили, сейчас начнут препарировать душу словами. Дёрнула по-очереди обоими ушами.
— Время уже за полдень, — сказала. — Я обычно в это время молюсь Господу нашему. Я сделаю это, и тогда мы хорошо, обстоятельно побеседуем. Хорошо?
Отец Луций против воли приподнял уголки губ. Он-то знал, что из себя представляет полуденная молитва Немайн. Приезжим епископам только предстояло это узнать, и это будет довольно интересный опыт.
* * *
Немайн была в храме — и далеко-далеко, в других местах и временах. Сидела на границе света и полумрака, в привычной уже коленопреклонённой позе с поднятым вверх, к фреске с ликом Спасителя, лицом. Парад воспоминаний проходил перед глазами, и ей приходилось решать — важные они или нет. Сейчас, когда она поняла свою суть, было очень интересно отдирать наложенные на другой мозг воспоминания Жрицы — и надеяться, что под ними, точно под написанными на скоблёном пергаменте буквами, проявится другой текст: память Августины-Ираклии, восточно-римской августы.
Было страшно, очень страшно потерять хотя бы кусочек себя, затереть по недомыслию что-то важное для её нынешнего характера — и одновременно до безумия интересно и азартно. Казалось, будто после тяжёлой болезни проявляются новые воспоминания: совершенно другая жизнь, и одновременно совершенно своя. Немайн удивлённо пересматривала видения из двадцать первого и из седьмого века. Там и там была она. Разная, но она. Никакого противоречия. Никакого отторжения.
Немайн улыбалась — слегка-слегка, кончиками губ и изгибом полуприкрытых ресниц. Тихо, неразборчиво для людей вокруг, шептала слова на всех языках, что стали родными, и русский мешался с царским парфянским, и среди этой странной смеси журчала классическая латынь и звякал железом говор позднеримского военного лагеря.
Сквозь воспоминания просвечивали тени людей — прелатов, ученицы, подруг, правителя и его невесты… досточтимого Амвросия. Немайн слегка подвсплыла из грёзы, недоумевая: врач-то здесь зачем? С другой стороны, а почему ему и не придти в церковь? Стоит, никому не мешает… Немайн не мешает, это главное.
Вот вновь и вновь повторяющаяся сцена: перед усталыми глазами в поле 3D проектора смещается схема реактора. Узлы, на которых задерживается взгляд, увеличиваются, позволяют рассмотреть себя в подробностях. Жрица ищет убившую её ошибку — она ещё может успеть сделать хотя бы это. Воспоминание несёт с собой тень отчаянной решимости, азарта… возбуждения, вызванного лучевой болезнью. Терапия, боли, медленное отступление в никуда будут потом. Сейчас она, обречённая, чувствует себя спокойно и легко, разум фонтанирует идеями… которые память не сохранила. Видение тускнеет. Инстинкт требует сохранить воспоминание или отвергнуть. Немайн невесело, но это часть её сути, это неотчуждаемо.
Схема реактора истончилась и растворилась в глубинах памяти, рядом послышались шаги — то ли настоящие, по плиточному полу храма, то ли по покачивающемуся под ногами гулкому настилу моста через Босфор. Отец, резко вскочив на опухшие, нежелающие служить ноги, уверенной твёрдой походкой шагает навстречу сыну, соправителю… главной угрозе для его пошатнувшейся власти и его ненавистной народу Нового Рима «походной» семьи. Два императора, отец и сын. Ираклий — воин, проведший жизнь в походах, администратор великой империи, учёный и проповедник, триумфатор и сокрушитель империй, чья армия разбита, а власть почти рухнула. Константин — правитель города, что стоит всего прочего мира, защитник и любимец народа, политик и оратор, человек, в руках которого сосредоточилось всё, что и осталось от недавно великой страны.
Старый и молодой львы. Опухшие от водянки ноги одного — пока не отнялись, чахоточный кашель другого — пока не кровавый. Они обнимаются, искренне, ища опоры друг в друге, на глазах народа и сената. Да видят все, пока эти двое живы — не будет раздора в семье, страна будет стоять и бороться! Немайн омывает надеждой и нежностью былой Августины Ираклии, но она-зрительница знает: это ненадолго. Видение тускнеет, но его тоже следует сохранить. Это — тоже часть Немайн…
Между тем досточтимый Амвросий осторожно приложил два пальца к шее сиды, несколько долгих мгновений отсчитывал пульс. Его пальцы привыкли различать малейшие нюансы пульса у раненых, замерли — ритм был странно ровным, как у человека в гипнотическом сне. Врач помрачнел.
— Дыхание поверхностное, кожа холодна, как у утопленницы. Зрачки сужены, но на свет — реагируют. Не эпилепсия. И не одержимость, тогда она вздрагивала бы от молитв. Больше всего похоже на летаргический сон… — он оглянулся на обступивших коленопреклонённую сиду клириков, — или на то, как молились египетские столпники. Если не разбудить — может умереть от истощения, как те монахи, что забывали есть.
Анна филиа Иоаннис покачала головой, не сводя глаз с неподвижной фигуры.
— Наставница умеет выходить из этого сама. Даже настойки не нужно. В прошлый раз она очнулась через полтора часа, — она улыбнулась и прибавила. — Сразу потребовала у меня яблочного отвара, я теперь ношу во фляге на поясе немного. И съела два варёных яйца, купленных у уличного торговца.
Урбан из Гвента поджал губы, бросил взгляд на епископа-ирландца, будто ища поддержки.
— А это не то самое, как друиды отпускали души из тела? Чтоб подслушивать врагов или насылать мор на скот? Я читал у Гильды Премудрого…
Анна и преосвященный Теодор переглянулись. В Валентии — не считая мест, где поселились ирландцы-федераты — друидов не видели уже лет четыреста. За это время правда о них перемешалась со слухами и досужими россказнями, враньём, которое чем страшней и занимательней, тем лучше. Урбан же явно нахватался из тех самых книг, где половину приукрасили, а половину выдумали римляне — их враги и гонители. Что особенно интересно, это был редкий случай, когда одни язычники совершенно не терпели других.
Анна вздохнула. Неподвижность — да, была похожа. Но наставница не принимала снадобий, не умащалась особыми мазями. Просто читала псалом, и…
И тут заметила лицо Клотена Флавия Гулидиена, Защитника Западного Берега, пожизненного префекта города Моридун, префекта Второго Августова легиона, и многая прочая.
— Твой Гильда — кусок дерьма, — преувеличенно спокойно сказал правитель Диведа. — Лжец и борзописец, именовавший «тираном» любого, кто не отписывал церкви половину земель и весь доход. Он оскорбил моего славного предка, признанного императором славного Защитника и законно избранного горожанами магистрата Вортипора Флавия, обвинив его в тирании — без доказательств, и в инцесте — потому что ничего другого не прилипало, а младшая дочь была его надёжной опорой в старости. По местным обычаям, он мой кровник, живой или сто лет как мёртвый, неважно.
Преосвященный Теодор примирительно выставил вперёд руки.
— Да, Урбан, — сказал преосвященный Теодор. — То, что писал Гильда — гневная филиппика, а не хроника. Я же видел филидов — они помнят истину. Я могу написать знакомому филиду письмо — если приложить пергамент для ответного послания, он пришлёт подробную справку, даже на неплохом греческом.
— Минимум неделя, — заметил Урбан. — А сейчас что?
— Сейчас, — сказал Гулидиен, — ты выдашь мне твой экземпляр «Слова» Гильды. Это подмётное письмо, которое те же саксы используют для того, чтобы доказать, что мы не заслуживаем ни своей свободы, ни своей земли. Оно заслуживает пламени.
Он говорил тем голосом, которым привык отдавать повеления, и отказ не рассматривал.
Преосвященному Урбану пришлось кивнуть, хотя драгоценной книги было жалко до дрожи в пальцах.
— О Немайн, — продолжил некороль Моридуна. — Сейчас нам довольно того, что её душа никуда не улетела. Она здесь, она всё слышит… даже ухом слегка дёрнула, когда ты, Урбан, высказывал свои опасения. Смотри, каяться придётся. Одного клирика она извиняться уже заставила.
Словно в подтверждение слов Клотена, пальцы Немайн дрогнули, будто перебирая невидимые чётки.