Он сидел, как сидел. Он смотрел, как я иду, и не сделал ни одного движения мне навстречу, и не встал, и не улыбнулся.
Я остановилась перед ним.
— Вы весь вечер на меня смотрите, — сказала я.
— Да.
Без паузы. Без «простите». Просто «да».
Я не знала, что на это отвечать, и поэтому сказала то, что собиралась.
— Здесь есть комнаты?
Он молчал ровно столько, чтобы я успела услышать собственный вопрос.
— Есть.
— Идёмте.
Он встал. Вблизи он оказался выше, чем я думала, и старше. Он не взял меня ни за руку, ни за запястье, ни за талию. Он просто пошёл рядом, чуть сбоку и чуть позади, и всю дорогу через зал я чувствовала, что могу остановиться в любой момент и ничего не случится.
Я это чувствовала и злилась, потому что мне в ту минуту не нужно было, чтобы меня не трогали.
У лестницы я оглянулась. Фабиан стоял в дверях бокового коридора. Один. Оттуда, откуда он вышел, ещё падал свет. Он смотрел прямо на нас.
И я приготовилась. Я, честное слово, приготовилась: сейчас он пойдёт сюда, сейчас будет сцена, сейчас он возьмёт меня за локоть и спросит, что я делаю, и я скажу ему что-нибудь такое, от чего ему станет так же, как мне.
Он не пошёл. Он улыбнулся мне одобрительно и тепло, так улыбаются, когда ребёнок наконец залез в воду, и чуть приподнял подбородок: жест, который означает «давай, иди».
А потом, через весь зал, сказал мне что-то одними губами. Я читаю по губам на четырёх языках. Это профессиональное, от этого невозможно отключиться, я и в кино читаю, когда актёр говорит спиной к камере.
Слово было «молодец».
Я стояла на нижней ступеньке и смотрела на человека, с которым прожила пять лет, и он подбадривал меня. Он не ревновал. Он не злился. Он получал.
Я шла наверх, чтобы сделать ему больно, и делала ровно то, чего он весь вечер от меня добивался, и мы оба это понимали, и только один из нас был этим доволен.
Вот здесь у меня внутри что-то очень аккуратно сложилось пополам и легло на дно.
Я повернулась и пошла наверх. Лестница была широкая, с ковровой дорожкой, прижатой латунными прутьями, и наверху начинался коридор с шестью или семью дверями. Здесь было темнее, чем внизу, и пахло уже не воском, а людьми.
Четыре двери были закрыты. За третьей справа кто-то засмеялся. Я знаю этот смех. Я слышала его пять лет, каждый день, с утра и перед сном, в машине, на кухне, в чужих гостях, по телефону из другого города. Я прошла мимо и сказала себе, что мне показалось. Я говорила себе это тридцать восемь дней.
Комната была небольшая и совершенно обычная. Кровать, лампа, кресло, окно с плотной шторой. Ни зеркал, ни каких-нибудь приспособлений, ни красного света. Пахло чистым бельём. На тумбочке стоял графин с водой и два стакана, и почему-то именно эти два стакана меня добили.
Он закрыл дверь и остался у неё, а я стояла посреди комнаты и не знала, куда деть руки.
— Здесь есть замок, — сказал он. — Изнутри. Он закрывается только с твоей стороны.
— Мне всё равно.
— Я не для того говорю, чтобы тебе было не всё равно. Я говорю, потому что обязан сказать.
Я подошла к нему. Я не буду делать вид, что это было изящно. Я подошла и взялась за его рубашку, за ткань у второй пуговицы, и потянула, и подняла лицо. Он не наклонился. Он взял мои руки за запястья, обе, и очень спокойно снял их с себя. Не оттолкнул. Снял и отпустил.
— Нет.
Я засмеялась. Смех вышел коротким и злым.
— Серьёзно?
— Серьёзно.
— Я думала, именно для этого люди сюда и приходят.
— Некоторые да.
— А вы тогда зачем сюда ходите?
— За тем же, — сказал он. — Но не сегодня и не с тобой.
У меня загорелось лицо.
— Я вам не нравлюсь.
Он посмотрел на меня так, что мне пришлось отвести глаза первой.
— Не в этом дело.
— А в чём? Вы с меня весь вечер глаз не сводили. Только не говорите теперь, что не думали.
— Думал.
— А сейчас?
— И сейчас.
— О чём?
Он ответил не сразу, а когда ответил, голос у него не изменился ни на полтона, и это оказалось хуже, чем если бы изменился.
— О том, что ты весь вечер стоишь так, будто тебе жмёт собственная кожа. Что ты дважды поправила платье на бедре и оба раза посмотрела, заметил ли кто-нибудь. Что ты допила чужой бокал и не заметила. И о том, сколько тебе понадобится времени, чтобы перестать считать людей в зале, если я тебя трону.
У меня отнялись ноги.
— И сколько?
— Меньше, чем тебе сейчас хочется думать.
— Проверьте.
Он подошёл. Это заняло полтора шага, и я успела пожалеть, и успела не отойти.
Он не поцеловал меня. Он положил ладонь мне на горло, не сжимая, просто положил, большим пальцем под челюстью, чуть приподнял мне лицо и подержал так. Секунды три. Я перестала слышать музыку снизу, перестала слышать вообще всё, у меня разъехались колени, и если бы он в эту секунду сказал хоть слово, я сделала бы что угодно. Мы оба это знали, потому что он смотрел мне в лицо и всё там читал.
Он убрал руку.
— Три секунды, — сказал он.
Я стояла и дышала ртом, как рыба.
— Вы мудак.
— Возможно.
— Вы это сделали, чтобы мне что-то доказать.
— Да.
— И что вы доказали?
— Что дело не в том, что ты мне не нравишься.
Я вцепилась пальцами в собственное платье, потому что руки надо было куда-то деть.
— Тогда какого чёрта вы стоите у двери?
— Потому что через час ты поедешь домой с ним.
— И что?
— И всё, что произойдёт в этой комнате, ты через неделю будешь вспоминать не как своё. Ты будешь вспоминать это как то, на что он тебя развёл. Я не собираюсь быть его инструментом.
— А может, вы просто не можете, — сказала я. — Так и скажите. Я пойму.
Я хотела ударить, и я ударила, и мне сразу стало противно от себя. Он даже не моргнул.
— Хочешь, чтобы я разозлился? Не выйдет. На тебя сегодня уже злился один мужчина. Тебе как, понравилось?
У меня перехватило горло.
— Я взрослая женщина. Я сама решаю, чьим инструментом мне быть.
— Сегодня ты вообще ничего не решала.
Я дёрнулась так, будто он меня ударил.
— Вы меня не знаете.
— Не знаю. Я видел.
— Что вы видели?
Он ответил ровно, не повышая голоса, и от этой ровности было в десять раз хуже.
— Я видел, как мужчина весь вечер водит свою женщину по залу, как водят машину перед продажей. Как он становится чуть сбоку, чтобы видеть твоё лицо, когда на тебя смотрят. Как у него меняется дыхание, если смотрят дольше. Как он дважды проверил, видно ли тебя от дивана у окна. Он тебя не привёз посмотреть. Он тебя привёз показать и ждал, пока кто-нибудь возьмёт.
Мне стало физически плохо.
— Замолчите.
— Ты спросила.
— Я сказала замолчите.
— Хорошо.
В комнате было очень тихо. Внизу играла музыка, и кто-то смеялся, и всё это доносилось будто через стену воды.
— И самое поганое, — сказала я, и голос у меня сорвался на втором слове, — что он не ошибся. Я же поднялась.
— Поднялась.
— С первым, кто на меня посмотрел.
— Со мной.
— Какая разница.
И вот тогда он сказал это.
— Огромная. Потому что ты сейчас пытаешься трахнуть не меня. Ты пытаешься сделать больно ему.
Я открыла рот и не нашла ни одного слова. У меня всегда есть быстрый ответ. Это моя профессия и моя защита, я за девять лет ни разу не осталась без ответа в кабине, даже когда переводила человека, который говорил три минуты и не сказал ничего.
Я стояла посреди чужой комнаты, в платье, которое выбирала два часа, и молчала.
— Он смотрел, как мы идём, — сказала я наконец. — Вы видели?
— Видел.
— Он мне кивнул.
— Я знаю.
— Ему понравилось.
— Да.
И вот на этом «да», на самом обычном коротком слове, у меня всё и кончилось. Я села на край кровати, потому что перестали держать ноги, и заплакала. Не красиво. Я хочу, чтобы это было записано честно, потому что потом мне будет удобно вспоминать иначе. Я ревела, как ревут в двенадцать лет, с мокрым лицом, с открытым ртом, вытирая нос тыльной стороной ладони, и не могла остановиться минут пять.