— И что?
— И то, что если мы сейчас поднимемся наверх, ты завтра проснёшься и будешь думать не обо мне.
— Ты опять решаешь за меня.
— Нет. — Он повернулся ко мне всем корпусом. — Я решаю за себя. Я не хочу быть лекарством.
Я сидела и держала стакан, и у меня дрожали руки от злости.
— Тогда чего ты хочешь? — сказала я. — Скажи прямо, я устала угадывать.
Он ответил не сразу.
— Я хочу посмотреть, придёшь ли ты ко мне, когда перестанет болеть из-за него.
— А если не перестанет?
— Тогда не придёшь.
— А если перестанет и я всё равно не приду?
— Значит, я ошибся.
Он сказал это без малейшей паузы, и вот это меня добило окончательно. Он допускал, что ошибётся. Он сидел рядом со мной на диване и вслух допускал, что весь его расчёт может не сработать и что он останется ни с чем, и говорил об этом так же ровно, как про бокал, который не пьёт.
Я никогда в жизни не видела такого спокойного мужчину. Мне хотелось одновременно дать ему пощёчину и лечь головой ему на колени.
— И что мне теперь делать? — спросила я. — Ездить сюда по субботам и разговаривать?
— Нет.
— Прекрасно. А что?
— Поужинать со мной.
Я уставилась на него.
— Что?
— Поужинать. — Он чуть пожал плечом. — В городе. В среду или в четверг, как тебе удобнее. Два часа, обычный стол, никаких домов за воротами.
— Ты зовёшь меня на свидание.
— Да.
— Сюда я приезжаю третий раз, а ужинать мы идём впервые.
— Именно.
Я засмеялась. По-настоящему, в голос, и на нас обернулись от карточного стола.
— Ты понимаешь, насколько это ненормально? — сказала я.
— Понимаю.
— Люди делают наоборот.
— Люди много чего делают наоборот, — сказал он. — И потом приезжают сюда с мужчинами, которые их показывают.
Мы поужинали в четверг. Он выбрал место, о котором я не слышала, хотя знаю в этом городе всё, что можно знать: маленькое, на восемь столов, без вывески, с кухней, которую видно из зала.
Он был в джинсах. Меня это почему-то поразило больше всего. Я видела его трижды, и все три раза он был в тёмном костюме с застёгнутыми у запястий рукавами, и я успела решить, что он так и живёт. А он пришёл в джинсах и свитере, с влажными волосами, потому что шёл дождь.
Он выглядел моложе и обыкновеннее, и я почувствовала укол разочарования и тут же сама себе за него влепила.
Он опоздал на четыре минуты и извинился. Я до сих пор помню, как это меня развеселило: человек, который два раза выставил меня за дверь, извинялся за четыре минуты.
Мы просидели три с половиной часа. И это был самый нормальный вечер за последний год моей жизни. Он рассказывал про работу. Он реставрирует старую мебель, и у него мастерская в промзоне у порта, и он взялся за буфет тысяча восемьсот девяностого года, у которого предыдущий владелец покрыл фасад лаком из строительного магазина.
Он говорил про этот лак минут десять, с такой тихой яростью, что я хохотала до слёз. В какой-то момент я спросила то, что носила в себе с первого вечера.
— Почему ты туда ходишь?
Он не стал делать вид, что не понял.
— По двум причинам.
— Слушаю.
— Первая обычная. — Он покрутил стакан. — Мне временами нужен секс без обязательств, и я предпочитаю получать его там, где это называется своими именами, а не там, где сначала три ужина и потом выясняется, что человек ждал другого.
— Честно.
— А вторая тебе не понравится.
— Говори.
Он поставил стакан.
— Мне там спокойно.
Я подождала.
— Это единственное место из мне известных, — сказал он, — где границы не надо отстаивать. Их объявляют вслух на входе, и они работают. Ты говоришь «нет», и всё останавливается, и никто не спрашивает почему, и никому не приходит в голову, что ты кокетничаешь. Я за сорок лет не встречал больше ни одного места, устроенного так. Ни одной компании, ни одного дома, ни одной семьи.
— Ты сказал «сорок».
— Тридцать семь. Округлил.
Я засмеялась. А потом перестала, потому что до меня дошло, что он только что сказал.
— То есть ты ездишь на секс-вечеринку, — медленно сказала я, — потому что там безопаснее, чем в обычной жизни.
— Именно.
— Это самое грустное, что я слышала за год.
— Возможно.
Он посмотрел на меня.
— Но ты приехала туда с мужчиной, которого любила пять лет. И в котором из нас двоих было безопаснее в тот вечер?
Я не ответила.
Он спросил, почему я пошла в перевод. Я рассказала, как в двадцать три впервые села в кабину и не могла надеть наушники, потому что тряслись руки.
Он спросил, что самое трудное. Я сказала: отставание. Что ты всегда на две-три секунды позади говорящего и никогда не можешь его догнать, и к этому невозможно привыкнуть, просто в какой-то момент перестаёшь с этим бороться.
Он очень долго на меня смотрел после этого. Дольше, чем нужно.
— Что? — сказала я.
— Ничего.
Под конец я спросила ещё одно.
— Тебя не смущает, что ты про меня знаешь худшее?
— В каком смысле?
— В прямом. Ты видел меня в самый мерзкий вечер моей жизни. Ты видел, как я стою, пока мужик договаривается обо мне с другим мужиком. Ты видел, как я реву на чужой кровати и вытираю нос рукой. Тебе не мешает?
Он подумал. Он вообще всегда думал перед ответом, и я за три встречи успела к этому привыкнуть и начать ждать этих пауз.
— Наоборот, — сказал он.
— Объясни.
— Обычно всё идёт в другом порядке. Сначала человек показывает тебе лучшую версию, месяца три, и ты в неё влюбляешься, а потом постепенно выясняешь, какой он на самом деле, и каждый раз это немного предательство. — Он повёл плечом. — У нас наоборот. Я начал с худшего. Дальше может быть только лучше.
— Спасибо, конечно.
— Я не льщу тебе. Ты просила прямо.
— Просила.
— Тогда ещё прямее. — Он посмотрел на меня. — В тот вечер в комнате я не думал, какая ты жалкая. Я думал, сколько тебе понадобится времени, чтобы перестать перед ним оправдываться.
— И сколько понадобилось?
— Два месяца, — сказал он. — Это быстро.
Он проводил меня до машины.
Дождь кончился, и в воздухе стояло то, что стоит на побережье после дождя: мокрый камень, соль и чуть-чуть гниющие водоросли снизу.
Мы остановились у моей маленькой восьмилетней машины, которая плохо тянет в гору.
— Спасибо, — сказала я. — Было хорошо.
— Было хорошо.
Я стояла и не открывала дверь. Он стоял и не уходил. И между нами было то же самое, что было в комнате с двумя стаканами и графином, только теперь я не злилась, мне не надо было никому мстить, я ни от чего не убегала и мне не надо было ничего доказывать.
— Флориан.
— Да.
— Можно я один раз спрошу прямо? Я устала быть в кабине.
Он чуть улыбнулся.
— Спрашивай.
— Ты меня хочешь?
Он не ответил. Он шагнул, положил ладонь мне на затылок, в волосы, и поцеловал. И вот здесь я должна написать честно, потому что иначе всё предыдущее не имело смысла.
Я думала, это будет как удар. Я два месяца готовилась к удару. Это было не как удар.
Он целовал меня медленно и очень внимательно, придерживая затылок, и вторая рука легла мне на поясницу и не двинулась дальше ни на сантиметр. Я слышала, как у него сбилось дыхание, и чувствовала, что он держит себя, и это было в сто раз хуже любого напора.
Когда он отстранился, я не сразу открыла глаза.
— Это ответ? — сказала я.
— Это ответ.
Он отпустил мой затылок.
— Садись в машину, Адель.
Он назвал меня по имени в первый раз за три месяца. Я села в машину и доехала до дома, ни разу не включив радио.
Дома я не стала раздеваться. Я села на край кровати в пальто и просидела так минут десять, и всё это время у меня было ощущение, которое я не могла назвать. Потом назвала. Я не тревожилась.
Вот и всё. Вот в чём было дело. Я приехала домой после того, как меня поцеловал мужчина, и не лежала, перебирая, что я сказала не так, не прокручивала, каким тоном он произнёс последнюю фразу, не вычисляла, напишет ли он первым и через сколько, и что будет значить, если не напишет до вторника.