— Адель…
— Скажи да.
— Да.
Я сидела на диване и не плакала, и мне было совершенно ясно и очень холодно.
— Я не могу простить тебя за женщину, — сказала я. — Но женщина это ерунда. Женщина это два часа и чужая помада на бокале. Я бы это переварила, мне не двадцать лет.
Он поднял голову.
— Я не знаю, как простить тебя за то, что ты обрадовался.
— Я не радовался.
— Ты весь месяц ходил счастливый. Ты со мной три недели был как на третьем месяце знакомства. Ты вкладки с квартирами открыл. — У меня сорвался голос, и я его поймала. — Ты полюбил меня обратно за то, чего я не делала. Понимаешь, что это значит? Ты полюбил не меня.
— Это неправда.
— Тогда объясни мне, куда это всё делось за одну пятницу.
Он не ответил. Мы просидели на этом полу до половины третьего. И где-то на середине ночи он сказал то, за что я потом ещё долго за него цеплялась.
— Я всё перепутал, — сказал он. — Я думал, что если ты согласилась туда приехать, то дальше уже детали.
— Границы это не детали.
— Я это сейчас понимаю.
— Не понимаешь.
— Понимаю. — Он повернулся ко мне. — Я весь день сегодня думал про один момент. Ты стояла там, у кресла, и убрала мою руку своей рукой. Физически. И я в ту секунду разозлился, представляешь? Разозлился, что ты меня трогаешь, чтобы остановить.
Он потёр лицо ладонями.
— Я теперь про это не могу перестать думать. Что ты меня убирала с себя руками. Меня.
И вот тут у меня всё-таки потекло. Потому что он назвал именно ту секунду. Не ту, где он ушёл к другой женщине. Не ту, где он мне кивнул. А ту, единственную за весь вечер, о которой я сама не могла думать без того, чтобы не сжаться. Он умел меня видеть. Всегда умел. В этом всё и дело.
Мировое соглашение мы заключили в четыре утра.
Условия были такие. Никаких клубов, вечеринок, «просто посмотреть» и вообще ничего, что находится за пределами нас двоих. Не «пока», не «на время», а никогда. Он произнёс это слово сам, дважды. Он рассказывает, если ему чего-то хочется. Словами. Мне, а не кому-то в зале. Он больше никогда не решает, всерьёз я сказала или нет. Я в ответ соглашаюсь попробовать. Не простила и не забыла, а попробовать, честно и без саботажа, потому что пять лет это не та вещь, которую выбрасывают за один вечер, даже если очень хочется красиво хлопнуть дверью.
Мы пожали друг другу руки. По-настоящему, как на переговорах, и оба от этого дико засмеялись, и смех был первый за три дня и совершенно истерический.
Потом он меня обнял. И я впервые за трое суток заснула.
И следующие две недели я честно пыталась.
Я не саботировала. Я не припоминала. Я не делала того противного, что делают женщины в моей ситуации и за что их потом никто не любит: не вставляла шпильки посреди ужина, не устраивала проверок, не лазила в телефон, хотя он теперь сам оставлял его экраном вверх и я могла бы в любую минуту.
Он тоже старался, и старался по-крупному. Отменил две пятницы. Забрал у меня на себя всю историю с новым контрактом, где нужно было звонить и ругаться, и звонил и ругался сам. Однажды приехал за мной на форум с зонтом, потому что днём был ливень, и ждал у выхода сорок минут, потому что сессия задержалась.
Внешне мы починились быстрее, чем в первый раз. Проблема была не снаружи.
В среду второй недели я впервые за девять лет провалила фразу.
Шла обычная сессия, ничего сложного, панель по логистике, я была во второй двадцатиминутке. Выступал грек, говорил по-английски, медленно, с длинными паузами, такого переводить одно удовольствие.
И он сказал: both parties agreed.
Обе стороны согласились. Совершенно проходной оборот. Я произношу его по двести раз за сезон, он идёт на автомате, как «доброе утро».
Я остановилась. Не на секунду. На три. Три секунды тишины в наушниках у четырёхсот человек это очень много, это как упавший со сцены микрофон.
Напарница повернула голову. Я видела её лицо боковым зрением: она уже тянулась к своему тумблеру, чтобы меня подхватить.
Я договорила. Я вывезла фразу, и следующую, и всю панель до конца, и никто внизу, я думаю, ничего не понял, кроме тех, кто слушал именно мою дорожку.
В перерыве напарница спросила, всё ли у меня нормально. Я сказала, что не выспалась. А сама сидела в кабине и держала в руках стакан с водой и думала о том, что тридцать восемь дней назад один человек сказал мне «обе стороны согласились», и я это перевела, и перевела неправильно.
Вот тогда мне впервые стало по-настоящему страшно за себя. Потому что кабина у меня была последним местом, где я ни разу не подвела ни себя, ни кого-либо ещё. Я могла проглотить что угодно дома, но там, в стеклянной коробке два на полтора, я была безупречна девять лет подряд. И оказалось, что оно протекает. Что нельзя договориться с собой в спальне и остаться нетронутой в наушниках.
В пятницу мы ужинали с его друзьями. Четверо, все давние, все знают меня как свою. Терраса, вино, разговоры про машину одного и развод другого. Фабиан был прекрасен. Он вообще прекрасен на людях, он умеет вытащить в разговор молчащего и заткнуть слишком громкого так, что тот даже не обидится.
В какой-то момент он положил руку мне на спинку стула и оставил её там. И я поймала себя на том, что смотрю на него и думаю совершенно спокойно, без всякой боли: ты сидишь здесь, рассказываешь про декабрь, и никто из этих четверых никогда не узнает. Про него не узнает. И про меня. Мы стали парой с общей тайной, только тайна оказалась не та, о которой я думала три недели.
Я улыбалась и ела рыбу, и была совершенно очаровательна, и в какой-то момент поймала на себе его взгляд, тёплый и гордый. Дома он сказал, что я сегодня была невозможно красивая. Я поблагодарила. Но главное было не это. Главное было в том, что он ко мне прикасался. Совершенно обычно. Проходя мимо на кухне, рукой по спине. Утром, спиной к спине, ногой поперёк моих ног. В кино, ладонь на колено. И каждый раз, каждый божий раз, у меня в голове включалась одна и та же строчка.
Ему было нормально представить меня с другим.
Я с ней боролась, как боролась с той, другой фразой. Я ей возражала. Я говорила себе, что фантазия не поступок, что люди фантазируют о чём угодно, что если бы я озвучила вслух всё, что у меня было в голове за двадцать восемь лет, меня бы тоже не похвалили.
Не помогало. Потому что дело было не в фантазии. Фантазию я бы пережила. Дело было в том, что он её осуществил. Что он поговорил с чужим мужиком в серой рубашке, пока я стояла к нему спиной. Что он развернул меня за бёдра лицом в зал. Что он кивнул мне с лестницы и сказал «молодец» одними губами. Человек не может развидеть эту часть другого человека. Я пробовала две недели.
Однажды ночью он положил мне ладонь на живот, как кладёт пять лет, и я поймала себя на том, что лежу и вычисляю: если я сейчас уберу его руку, он обидится или нет? А если обидится, то насколько? А если я просто отодвинусь, это будет мягче?
Я лежала в темноте и подбирала формулировку, которую он согласится принять. То самое рабочее заседание у меня в голове. Ровно то же, что было у кресла, в зале с двумя каминами. Я так делала пять лет и до той ночи не замечала ни разу.
В субботу он уехал к родителям на два дня. Он звал меня. Я сказала, что у меня подготовка к декабрьской серии, и это была правда, у меня действительно лежали материалы на восемьдесят страниц.
Он уехал в десять утра. Я поработала до трёх. Потом поставила чайник и забыла про него, и он выключился сам. Потом вышла на балкон и стояла там, пока не начало темнеть, и смотрела на кусок воды размером с почтовую марку, за который мы платили двести сверху.
Я не принимала никакого решения.
Я хочу, чтобы это было записано максимально точно, потому что потом мне было удобно считать иначе. Я не решала ехать. Я не собиралась, не планировала, не готовилась и не выбирала платье.
Я просто стояла на балконе и в какой-то момент обнаружила, что уже знаю, что поеду. Как знаешь, что завтра вторник. Я помнила дорогу. Я помнила, где кончается разметка. И я помнила, что он сказал в коридор, не глядя на меня, перед тем как закрыть дверь.