Итсу не ответила. Просто отвернулась — и это было единственное, что она могла противопоставить ему сейчас. Единственный жест неповиновения, на который у неё хватало духу. Короткий, точный, человеческий — посреди всего этого звериного спектакля.
Ромулус выдержал паузу. Длинную, как вдох перед погружением. Потом сделал жест, которого она не увидела, но почувствовала: двое из «Руки» вышли из тени и зафиксировали её голову. Не грубо, не больно — аккуратно, как фиксируют микроскоп. Чтобы смотрела. Чтобы не пропустила ни секунды.
Он долго к этому шёл. Долго — по его меркам, а его мерки исчислялись веками. Серия опытов, серия неудач, серия выводов. Он помнил, как активировалась его собственная сила: не от тренировок, не от медитаций — от боли. От такой боли, после которой тело либо ломается, либо перестраивается. Он наблюдал за потомками — за теми, в ком текла его кровь, — и видел одну закономерность: регенерация просыпается не от покоя. Она просыпается от отчаяния. от того момента, когда тело понимает: либо сейчас, либо никогда.
Дакену было три года.
Три. Маленькие руки, маленькие пальцы, глаза, которые ещё не научились врать, потому что не знали, зачем.
Ромулус выпустил когти.
Они вышли с тихим, почти нежным звуком — кость по плоти, но без боли для него, потому что его тело давно перестало чувствовать собственные когти как что-то чужеродное. Он посмотрел на Дакена — не с жестокостью, нет. С интересом. Как хирург смотрит на пациента перед первой операцией: отстранённо, профессионально, с лёгким нетерпением исследователя.
Первый порез — неглубокий, на предплечье. Кожа разошлась, как шёлк под ножницами. Кровь выступила тонкой линией, яркой на бледной детской коже.
Дакен не понял сначала. Посмотрел на руку, на красное, на то, как оно течёт — с любопытством, которым смотрят дети на всё новое. А потом пришла боль. Запоздалая, как эхо, но когда пришла — рванула. Ребёнок закричал. Не как взрослый, не сдерживая себя, а так, как умеют только дети: всем телом, всем существом, без остатка.
Итсу дёрнулась. Руки ниндзя держали крепко.
Второй порез. Третий. Четвёртый — на плече, на бедре, на рёбрах. Каждый — аккуратный, выверенный, как строчки в тетради. Ромулус не резал в ярости. Он работал. Систематически, методично, с перерывами, чтобы дать боли настояться. Ждал: вот сейчас, вот-вот, сейчас кожа начнёт стягиваться, вот-вот рана закроется на глазах, вот-вот…
Ничего.
Ребёнок просто плакал. Кровь текла, и ничего не заживало. Маленькое тело не понимало, что от него требуют: оно было слишком юным, слишком человеческим, слишком — живым.
Ромулус стёр кровь с когтей о ткань. Спокойно, без разочарования, без раздражения. Как учёный, который записал отрицательный результат и переходит к следующей гипотезе.
— Боль — недостаточный триггер, — сказал он, будто обращаясь к невидимому коллеге. — Боль — недостаточный триггер, когда рядом есть что-то сильнее. — Он посмотрел на Итсу. — Защита.
Итсу поняла раньше, чем он двинулся.
Она поняла — и не смогла ничего сделать. Ни закричать, ни закрыться, ни отвернуться, потому что её голову держали, а руки были скованы. Она просто смотрела, как он подходит к ней, и в его глазах не было ненависти. Была констатация. Была необходимость. Была та же отстранённость, с которой режут ткань для образца.
Он схватил её за горло. Одна рука — и вся её голова утонула в его ладони, как в тисках. Пальцы сомкнулись: не до хруста, не до перелома — ровно до того момента, когда воздух перестаёт проходить, а сознание начинает плыть.
Дакен видел.
Ромулус следил за глазами ребёнка, а не за лицом Итсу. Ему нужно было не убить — ему нужно было, чтобы Дакен увидел. Чтобы понял: мать ломается, мать задыхается, мать уходит — и никто не придёт.
Первый удар — открытой ладонью, хлёстко, точно, в скулу. Голова Итсу дёрнулась в захвате, и звук был такой, какой бывает, когда мокрая тряпка бьёт о камень. Тупой, влажный, тяжёлый.
Второй — ребром ладони по виску. Тише первого, но тяжелее. Глаз Итсу заплыл, и из носа потекло, перемешиваясь с тем, что уже текло из губы.
Третий. Четвёртый. Он бил не как зверь — как инструмент. Ровно, размеренно, с интервалами, достаточными, чтобы она не теряла сознание. Чтобы видела. Чтобы Дакен видел, что она видит.
Итсу пыталась не кричать. Не из гордости — из страха, что крик сломает в Дакене то последнее, что ещё держало его целым. Она молчала, пока могла. А когда не смогла — звук вышел не из горла, а из живота, низкий и рваный, как у загнанного зверя. Она чувствовала, как ребра под руками ломаются, как воздух становится тухлым, как свет в глазах начинает гаснуть.
Когда мать уже почти задохнулась, он отбросил её — как тряпку которой вытерли пол.
Глава 4
— Гнилое семя, — произнёс он, презрительно сморщившись, и отвернулся от лежавшего на полу ребёнка, будто от бракованной детали. — В нём нет ярости. Нет зверя. Ему не сломать Логана, он даже себя защитить не сумеет.
Ромулус ушёл, почти не глядя на Итсу. Теперь она была не матерью, а генетическим материалом, который оправдал себя плохо. Её перевели в отдельную зону, где она видела сына лишь издалека — через узкие окна, и где ей напоминали: «Ты здесь, чтобы он стал оружием. А если не станет — ты останешься памятью, которую легко стереть».
Итсу не могла подойти, коснуться, сказать слово. Но когда Дакена вели по коридору, она стояла у окошка в двери и смотрела. Просто смотрела. Дакен иногда оборачивался — не к ней, а в её сторону, будто на звук. Она кивала. Он отворачивался. Этого было мало. Но это было всё, что у неё оставалось.
Раны на теле ребёнка зажили как положено — медленно, обычным путём, без следов мутации. Ромулус осмотрел шрамы, поморщился и потерял интерес. Единственное, что его задержало: ребёнок вообще не реагировал на боль так, как ожидалось. Плач был, но вялый, без надрыва, будто малышу было больно, но он толком не понимал, что с ним происходит. Как анестезия, только наоборот — не тело не чувствует, а разум не понимает, зачем.
Дакен был в этих стенах не первым и не единственным ребёнком. Лагерь «Руки» готовил адептов с малых лет, и даже такой возраст для первых тренировок считался нормальным. Дакена поставили в строй вместе с остальными.
С первых занятий стало ясно: он другой. Там, где остальные дети повторяли движения за инструктором — криво, неловко, но повторяли, — Дакен стоял и смотрел. Инструктор показывал связку ударов. Дакен следил глазами, считал: три движения слева, два справа, пауза на вдох. Мог воспроизвести счёт — но не сами движения. Тело слушалось плохо: руки делали одно, ноги другое, координация была такой, будто он впервые увидел собственные конечности.
Наставник записал в журнале: «Считает быстро. Повторяет плохо. Понимает мало». Через неделю добавил: «Читает знаки на стенах. Четыре года. Смысла не извлекает».
И правда — Дакен в четыре года разбирал отдельные символы на тренировочных свитках, складывал их в слова, но слова оставались пустыми контурами. Копировал форму, упуская содержание. Как ребёнок, который запоминает песню на чужом языке: мелодия точная, смысла нет.
Эмоционально он был нестабилен: расхохотаться без причины или замолчать на полдня. Других детей избегал, на попытки сблизиться отвечал либо равнодушием, либо внезапным плачем. Наставники переглядывались и разводили руками. Клан убийц умел ломать волю, гасить страх, ковать из детей воинов. Но здесь ломать было нечего. Программировать — некого. Дакен существовал в своём мире, и дверь в этот мир была закрыта. Замка на двери не было — просто сама дверь была не от того коридора.
Решили побольше гонять — в надежде, что или помрёт, или само пройдёт. Классика.
Дакену пять лет. Он сидит в углу камеры на холодном полу, прижав колени к груди. В комнате почти ничего: тонкий матрас, ведро, металлическая миска. Надзиратель только что ушёл, хлопнув дверью так, что по стенам пошла вибрация. Дакен вздрагивает от каждого звука. Он давно не плачет — слёзы здесь кончаются быстро, а толку от них нет.