— Ваша мать жива, сэр Седрик. Отец тоже. Вы не можете понимать, и я не требую этого от вас.
Он слегка поморщился, но быстро вернул лицу сочувствие.
— Именно поэтому вам нужен человек, способный принять решения, пока горе мешает мыслить здраво. Дом стоит на моей земле. До деревни далеко. В лесу появились волки, а осенью сюда приходят бродяги и дезертиры. Молодой женщине опасно оставаться без защиты.
— Двадцать лет этот дом стоял здесь без вашего участия. Не думаю, что сегодня он внезапно начнёт нуждаться в хозяине.
— Я говорю не о доме.
Он поднялся на нижнюю ступень. Я не отступила, хотя тело потребовало сделать именно это.
— Сойдите, пожалуйста.
— Элиза, довольно. — В голосе впервые прозвучала усталость человека, вынужденного объяснять очевидное несмышлёному ребёнку. — Я предлагал вам брак дважды. Тогда вы ссылались на Нору: не хотели оставлять её одну, боялись, что она не приживётся в усадьбе. Теперь этого препятствия нет.
Слова ударили точнее пощёчины.
— Препятствия?
Он понял ошибку и протянул руку, словно мог поймать уже произнесённое.
— Я неудачно выразился. Простите. Я хотел сказать, что теперь вам не о ком заботиться.
— Мне есть о ком заботиться. О себе.
— И как долго вы справитесь? До первого снега? До болезни? До ночи, когда пьяные угольщики решат, что лесная лекарка обязана быть гостеприимной? — Он приблизился ещё на ступень. — Я предлагаю имя, дом, слуг и положение. Вам больше не придётся принимать роды в грязных хижинах и получать за работу корзину яиц.
— Я не стыжусь ни своей работы, ни яиц.
— Потому что не знаете другой жизни.
— А вы не знаете этой. Однако почему-то уверены, что имеете право её презирать.
Ветер шевельнул выбившуюся прядь у меня на щеке. Сэр Седрик смотрел долго и внимательно. Его взгляд остановился на моём лице, спустился к шее, задержался на груди. Траурное платье было старым, наглухо застёгнутым и совершенно нескромным в одном отношении: оно не делало меня невидимой.
— Вы красивы, Элиза, — сказал он уже другим тоном. — Нам обоим известно, что дело не в яйцах и не в деревенских больных. Я желаю вас. Вы станете хозяйкой Харроу-холла, будете носить драгоценности моей матери и родите сыновей, которым достанутся эти земли. Что ещё женщина может потребовать от брака?
— Возможность не содрогаться, когда муж подходит к ней близко.
Его лицо изменилось.
На мгновение передо мной оказался не обходительный землевладелец, а человек, привыкший считать отказ временной неисправностью чужого рассудка. Пальцы в перчатке сжались на рукояти хлыста.
— Вы сейчас не в том состоянии, чтобы отвечать.
— Тогда странно, что вы приехали спрашивать.
— Я приехал избавить вас от необходимости выбирать.
— А я избавлю вас от необходимости ждать. Моим ответом было и остаётся «нет».
Рыжка рванулась вперёд. Цепь звякнула, сэр Седрик невольно отступил со ступени. Этот короткий испуг разозлил его окончательно.
— Привяжите собаку крепче.
— Она привязана достаточно крепко для желанных гостей.
— Вы пожалеете о своей гордости, мисс Мур.
Он говорил негромко, почти без угрозы, но у меня похолодели ладони.
— Возможно. Зато это будет моё собственное сожаление.
Сэр Седрик надел перчатку, которую до сих пор держал в руке, и медленно расправил каждый палец. Потом поклонился — безупречно, как на приёме.
— Я дам вам время опомниться.
— Не тратьте его зря.
Он повернулся и пошёл к лошади. У калитки остановился, оглядел дом, лечебную пристройку, сад и дальний край участка. В его взгляде было что-то неприятно хозяйское, будто он уже прикидывал, какие деревья вырубить и куда перенести забор.
— Нора умела убеждать вас, что этот жалкий клочок земли принадлежит вам, — бросил он через плечо. — Посмотрим, долго ли продержится её влияние.
Я не успела спросить, что он имеет в виду. Сэр Седрик вскочил в седло, развернул жеребца и уехал. Копыта долго грохотали по сухой дороге, затем звук растворился среди деревьев.
Только тогда я поняла, что всё ещё сжимаю край двери. Пальцы побелели, запястье ныло.
Рыжка тихо заскулила.
— Всё хорошо, — сказала я и присела возле неё. — Он ушёл.
Собака лизнула мою ладонь, но продолжала смотреть на дорогу.
Я тоже не сразу отвела взгляд.
* * *
После визита сэра Седрика дом уже не казался безопасным.
Я проверила ставни, задвинула засов на задней двери и перенесла топор из сарая под лавку возле печи. Ружьё маменька не держала. Она говорила, что оружие в доме чаще находит испуганную руку, чем настоящего врага. Зато у неё имелся короткий охотничий лук, оставшийся от покойного мужа. Тетива отсырела, стрелы затупились, а я последний раз стреляла в пятнадцать лет и попала в корзину с бельём.
Корзина после этого выжила. Враг мог оказаться менее покладистым.
До темноты оставалось около часа. Я решила заняться крышей: не потому, что небольшой человек с молотком был способен защитить дом от Седрика Харроу, а потому, что маменька велела проверить протечку. Исполнение её последнего распоряжения возвращало миру порядок.
На чердаке пахло пылью, яблоками и сушёными травами. Под стропилами висели связки мяты, тысячелистника, душицы и крапивы. У дальней стены стояли корзины с корнями, каждая снабжённая деревянной биркой. Я перебрала доски над кладовой, нашла щель возле дымохода и подложила под неё кусок промасленного полотна. До настоящего ремонта следовало дождаться сухого дня и позвать старостиного сына — не восьмилетнего Фина, а его старшего брата.
Спускаясь, я заметила под зимними одеялами тот самый старый сундук, о котором говорила маменька. Крышка была обита потемневшими железными полосами. Замок отсутствовал, но маменька завязала ручки кожаным ремешком и запечатала узел красным воском. В оттиске виднелась роза, окружённая шипами: печать Розвудов, моего настоящего рода.
Я коснулась воска и сразу убрала руку. Маменька просила не открывать сундук без нужды. Одинокий визит настойчивого поклонника ещё не превращался в необходимость. Сэр Седрик мог знать о доме, саде и моём положении, но настоящее имя оставалось тайной.
Во всяком случае, я хотела в это верить.
На закате небо затянуло тучами. День выдался душным, и гроза собиралась давно: ласточки летали низко, листья липы вывернулись светлой стороной, а суставы на правой руке ныли там, где я сломала два пальца в детстве. Первый гром прокатился над дальними холмами, когда я закрывала ставни лечебницы.
В шкафах стояло больше сотни банок. Маменька подписывала их крупными буквами, а я добавляла год сбора и место. Травы из болотистой низины действовали иначе, чем выросшие на сухом склоне; старые листья теряли запах, корни могли отсыреть. Порядок здесь был важнее красоты.
Я проверила ромашку, переложила в новую бумагу сушёную кору и выбросила банку заплесневевших ягод. На нижней полке обнаружила приготовленный маменькой свёрток с семенами редкой белой наперстянки. К нему была привязана записка:
Элизе. Посадить у северной стены. Не перепутать с обычной и не давать дурням.
Я перечитала дважды, потом села прямо на пол. Плакать второй раз за день было непрактично. От слёз болела голова, опухали веки и хотелось пить. Я знала всё это, но тело, очевидно, не интересовалось доводами.
Гроза подошла ближе. Ветер ударил в ставню, по крыше застучали первые крупные капли. Я прижала записку к груди и просидела так, пока в лечебнице не стало темно.
В дом вернулась под ливнем. Расстояние между дверями составляло всего семь шагов, но платье успело намокнуть на плечах, волосы прилипли к вискам. Рыжка спряталась в будку и отказалась выходить даже за коркой хлеба.
— Правильно, — сказала я, отвязывая её и ведя в дом. — Сегодня можешь считать себя комнатной собакой.
Она отряхнулась посреди пола, щедро окропив водой стол, лавку и мою юбку.
— Благодарность бывает разной. Твоя особенно влажная.