— Хорошо. Но из половины я сошью рубашки мальчикам.
— Элиза…
— Это моё последнее слово.
— Ты говоришь совсем как она.
Гвен снова обняла меня. На этот раз я не удержалась и заплакала вместе с ней.
К вечеру двор опустел. Староста увёз складные скамьи, мужчины забрали лопаты, женщины перемыли посуду и погасили огонь под котлом. Последней ушла Марта Элмер. Перед калиткой она долго поправляла платок, потом вернулась и сунула мне небольшой полотняный мешочек.
— Здесь деньги, — сказала она прежде, чем я успела возразить. — Не милостыня. Нора помогала нам двадцать лет, и каждый дал сколько мог. Купишь соль, свечи и всё, что нужно к зиме.
— Я не могу это взять.
— Можешь. Просто не умеешь.
— Марта…
— А ещё староста велел передать: если ночью станет страшно, приходи к нам. Фина положим с младшими, тебе постелем у печи.
В её голосе не было жалости. Только простое предложение места в доме, где и без меня теснились шестеро детей, старая бабка и собака, считавшая себя седьмым ребёнком.
Я взяла мешочек.
— Спасибо.
— Вот и умница. Завтра пришлю Фина починить плетень.
— Ему восемь.
— Значит, самое время выяснить, на что годен мужчина в восемь лет.
Марта ушла, оставив меня одну среди вытоптанной травы, пустых кружек и множества подарков, которые следовало убрать до росы.
Я работала до заката. Отнесла продукты в кладовую, подвесила гуся под потолком, пересыпала яйца овсяной шелухой и проверила сыр. Один край уже начал сыреть, поэтому я срезала его, натёрла круг солью и завернула в чистое полотно. Мёд поставила на верхнюю полку, подальше от мышей и собственного желания есть его ложкой прямо из кувшина.
В доме пахло поминальным пирогом, воском и отваром, которым я всю неделю поила маменьку. Я распахнула окна, собрала простыни с её кровати и вынесла во двор. Матрас нужно было просушить, пол — выскоблить с уксусом, одежду — перебрать. Всё это я знала. Каждое действие имело смысл и порядок.
Только рука не поднималась снять с крючка её серую шаль.
Она висела возле печи, потёртая на сгибах, с маленькой заплаткой у бахромы. Маменька набрасывала её, когда выходила ранним утром кормить кур, укрывала ею больных детей, сворачивала валиком под поясницу роженицам и однажды поймала в неё разозлённого гуся. Шаль следовало выстирать. Или сложить в сундук. Или отдать кому-нибудь, кому она ещё могла согреть плечи.
Я прижала шерсть к лицу и почувствовала знакомый запах: дым, лаванда и чуть-чуть камфары.
Колени ослабли. Я опустилась на лавку, всё ещё держа шаль, и впервые за семь дней позволила себе ничего не делать.
Дом сразу стал огромным.
Раньше он казался маленьким: две спальни, общая комната с печью, кладовая и пристроенная маменькой лечебница, где стояли шкафы с травами. Мы постоянно сталкивались в дверях, спорили, кому мешает корзина, и жаловались, что книги вытесняют посуду. Теперь между стенами появилось слишком много воздуха. Тикали часы. В остывающей печи осыпались угли. За перегородкой коза Лепёшка требовательно мекнула, напоминая, что чужое горе не освобождает от вечернего молока.
Я вытерла лицо шалью.
— Иду, — сказала я козе. — Хоть ты не притворяйся умирающей от недостатка внимания.
Лепёшка не притворялась. Она была совершенно уверена, что именно от этого и умирает.
К темноте я управилась со скотиной, закрыла курятник и принесла в дом охапку дров. Есть не хотелось, но маменька считала отказ от ужина разновидностью дурного воспитания. Я разогрела похлёбку, отрезала хлеб и заставила себя проглотить несколько ложек. За столом напротив стояла пустая чашка. Я убрала её в шкаф.
Потом достала тетрадь запасов. До зимы требовалось купить два мешка муки, соль для мяса, ламповое масло и ещё одну пару тёплых чулок. В саду созревали яблоки и сливы. Нужно было собрать корни алтея, выкопать валериану, срезать последние стебли зверобоя и перебрать сушившиеся под крышей травы. Крышу над кладовой действительно следовало залатать: после вчерашнего дождя на балке выступило тёмное пятно.
Денег в мешочке Марты хватало на самое необходимое. Если продать часть мазей и сиропов на осенней ярмарке, можно было купить шерсть и новый котелок. Старый протекал по шву, и маменька всю весну собиралась отнести его лудильщику.
Планы ложились на бумагу ровными строчками. От них становилось спокойнее. Зима больше не выглядела огромным зверем, ожидавшим за дверью. Она распадалась на мешки муки, связки лука, поленницы и часы работы.
Я как раз подсчитывала, сколько свечей можно отлить из оставшегося воска, когда во дворе залаяла Рыжка.
Не тем ленивым голосом, которым она приветствовала соседских детей. Собака захлёбывалась низким, злым лаем и рвалась на цепи.
Я замерла, прислушиваясь.
По дороге приближалась лошадь.
Сельчане ездили на низкорослых рабочих кобылках, шаг которых я научилась узнавать издалека. Сейчас копыта били размеренно и тяжело. Хороший конь, подкованный на все четыре ноги. Всадник не торопился.
Маменькино предупреждение вернулось сразу, будто она произнесла его из соседней комнаты.
Запри дверь, если снова приедет один.
Я закрыла тетрадь, сняла с полки тяжёлый железный подсвечник и только потом подошла к окну.
У калитки остановился сэр Седрик Харроу.
Он сидел на гнедом жеребце так непринуждённо, словно родился в седле и с тех пор спускался на землю лишь затем, чтобы окружающие могли лучше рассмотреть его сапоги. На нём был тёмно-зелёный охотничий камзол, светлые бриджи и высокие сапоги с серебряными шпорами. Волосы цвета спелой пшеницы лежали безупречными волнами, хотя от усадьбы до нашего дома было больше шести миль лесной дороги.
За седлом он привязал ружьё.
Один, как и предупреждала маменька.
Сэр Седрик заметил меня в окне и снял шляпу. Его улыбка была мягкой, печальной и приготовленной заранее.
Я не открыла дверь.
Он подождал, потом постучал рукоятью хлыста.
— Мисс Мур, — позвал он. — Я знаю, что вы дома. Позвольте выразить соболезнования.
— Вы уже выразили их через старосту. Благодарю.
Говорить через закрытую дверь было невежливо. Иногда невежливость отлично заменяла крепкий засов.
— Я хотел сделать это лично.
— Теперь сделали.
Несколько мгновений он молчал. Рыжка продолжала рычать, припав к земле. Сэр Седрик не любил собак, которые не признавали стоимость его камзола.
— Элиза, откройте. Не заставляйте меня вести серьёзный разговор с дубовыми досками.
— Доски умеют хранить тайны и не перебивают. Для серьёзного разговора они подходят лучше многих людей.
Раньше мои ответы его забавляли. Сегодня улыбка осталась на губах, но глаза сделались холоднее.
— Вы провели тяжёлую неделю и, вероятно, не вполне понимаете, что вас ожидает. Я пришёл помочь.
— Если хотите помочь, попросите вашего управляющего не брать пошлину с вдовы Тэлбот за выпас двух коз. Она третий месяц ходит в усадьбу.
— Я пришёл говорить не о вдове Тэлбот.
— Жаль. Ей ваша помощь нужнее.
Он надел шляпу. Медленное движение выдало раздражение сильнее резкого жеста.
— В таком случае выйдите на крыльцо. Обещаю не переступать порога без приглашения.
Обещание ничего не стоило, но из-за двери я плохо видела его руки. Ружьё оставалось у седла, на поясе висел только охотничий нож. На дороге никого не было, зато дом старосты находился слишком далеко, чтобы услышать крик.
Я поставила подсвечник возле косяка, отодвинула засов и вышла, оставив дверь приоткрытой. Рыжка натянула цепь, не сводя с гостя глаз.
Сэр Седрик окинул взглядом моё чёрное платье, неубранные волосы и покрасневшие веки. В его лице появилось выражение ласкового снисхождения.
— Вы совсем одна, — произнёс он тише.
— Ваша наблюдательность по-прежнему безупречна.
— Не прячьте страх за колкостями. В этом нет необходимости. — Он сделал шаг к крыльцу и положил ладонь на сердце. — Нора была для вас матерью. Я понимаю, какую потерю вы пережили.