После последнего Вашего посещения батюшка ходит сам не свой. Нынче же я узнала, что он намерен пригласить Вас к нам и принести извинения.
Поверьте, Александр Алексеевич: мой отец далеко не всегда бывает прав и ещё реже соглашается это признать. Уже одно его намерение просить прощения говорит о многом.
К тому же последние дни он чувствует себя всё хуже. Не могу объяснить причины, но меня не оставляет дурное предчувствие.
Прошу Вас, не держите зла на моего родителя. Приезжайте к нам завтра. Мне искренне хочется верить, что всё ещё можно уладить, и однажды между нашими домами снова установятся добрые отношения.
Ваша В.'.
Я опустил записку.
Это становилось всё интереснее.
Мог ли Козодоев втянуть в свою затею дочь? Мог, разумеется. Для него люди вообще существовали главным образом затем, чтобы приносить пользу. Но Варя — не приказчик и не запуганный слуга. Своенравия в ней хватало, и изображать тревогу по отцовскому приказу она вряд ли согласилась бы.
Значит, писала сама. Впрочем, ничего удивительного. Варя — девушка добрая и хорошая, а я ей, судя по всему, нравился, и ей, конечно же, хотелось бы принимать меня в увитой плющом беседке, а не слушать, как её отец строит козни на мой счёт.
А вот упоминание о дурном самочувствии Козодоева меня заинтересовало. Неужели старый боров помирать собрался? С чего бы вдруг? При последней нашей встрече выглядел он человеком, который намерен пережить всех врагов, половину друзей и собственного лекаря…
Впрочем, дурной человек тоже может заболеть. Господь, говорят, справедлив, хотя порой и удивительно нетороплив.
— Так что передать, Александр Алексеевич? — вкрадчиво спросил приказчик.
Я сложил оба письма и убрал за пазуху.
— Ты бы так разговаривал, когда в первый раз приехал, — пробурчал я, думая, что ему ответить.
Приказчик потупился.
— Был неправ, ваше благородие. Прошу простить великодушно. Так что барину передать изволите?
Я помолчал несколько секунд и тряхнул головой.
— Не знаю, — сказал я. — Передай: подумаю.
— Слушаюсь. Михаил Василич велели сказать, что будут ждать вас завтра к полудню.
Приказчик низко поклонился, попятился, словно боялся поворачиваться ко мне спиной, а затем всё же развернулся и поспешил к лошади. Через минуту оба посланца выехали за ворота.
Я смотрел им вслед, пока они не скрылись за поворотом, а потом развернулся и медленно побрёл по деревне.
— Ляксандр Ляксеич! — немедленно подскочил Ерофеич. — Чего им надобно-то было? Чего привезли? Козодоев чего удумал?
— Уйди, Ерофеич.
— Да я ж только спросить…
— Ерофеич, не до тебя сейчас!
— А вы не поедете ведь?
Я повернулся к нему. Подслушивал, стало быть, шельмец!
— Ерофеич, христом богом прошу — уйди! Не доводи до греха! Подумать мне надо.
Ерофеич попятился.
— Ухожу, ухожу. Чего сразу сердиться-то?
Я двинулся к дому, но уже через несколько шагов понял, что иду не туда.
Возвращаться в кабинет не хотелось. Сесть за стол, разложить перед собой письма и раз за разом перечитывать чужие слова я успею. Да и стены барского дома после рассказа Ерофеича словно стали теснее.
Я свернул с улицы.
Куда и зачем иду, понял не сразу. Просто шагал мимо изб, потом мимо часовни, пока не оказался у кладбищенской ограды.
Кладбище было небольшим. Покосившиеся кресты стояли неровными рядами, между могилами поднялась густая трава. Где-то лежали люди, которых я успел узнать. Где-то — те, чьи имена слышал лишь от Ерофеича. Здесь покоились несколько поколений жителей Малого Днища, живших, работавших и умерших под властью моей семьи.
Где-то здесь лежала и моя мать.
Я толкнул калитку. Петли протяжно скрипнули.
Могилу я нашёл не сразу. Ходил между крестами, читал выцветшие надписи, раздвигал траву сапогом… Пару раз возвращался туда, откуда начал, и уже собрался было идти за Ерофеичем, чтоб показал место, когда заметил в дальнем ряду невысокий камень.
Дарья Тимофеевна Дубравина.
Имя сохранилось. Даты тоже, хотя цифры местами поросли мхом.
Я остановился.
Странно. За всё время, проведённое в Малом Днище, мне ни разу не пришло в голову найти её могилу. Я искал материнские вещи, читал письма, разговаривал с её призраком, но сюда прийти даже не подумал. А теперь потянуло.
Я опустился на землю рядом с камнем, прислонился к нему плечом и обхватил руками колени.
Перед глазами снова возник Мишка под яблоней.
'Толстый старый боров, стой!
Что наделал ты, дурной?'
Песня не выходила из головы. Теперь за каждой её строчкой стояло настоящее событие. Козодоев, пьяный и разъярённый. Брошенный стакан. Толчок. Удар о камень…
Господи, до чего же нелепо-то!
Человеческая жизнь вообще до обидного непрочная штука. Но сабля, пуля, клыки мертвяка — это хотя бы понятно. А когда вот так…
Я снова достал из-за пазухи письма, раз за разом перечитывая их в тусклых лучах почти севшего уже солнца.
Козодоев предлагал примирение. Превосходно ты время выбрал, Михал Василич, ничего не скажешь…
И что делать?
Если приглашение было ловушкой, ехать следовало обязательно. Иначе я так и не узнаю, что он задумал. Если же Козодоев действительно испугался исправника и решил прекратить вражду — тем более стоило его выслушать.
Вот только как сидеть с ним за одним столом?
Как смотреть на его руки, зная, что этими руками он хватал мою мать? Как выслушивать извинения, кивать, пить вино и обсуждать добрососедство?
Никак.
Стоит увидеть его — и все разумные доводы вылетят из головы. Я уже чувствовал, как пальцы сами собой сжимаются на рукояти сабли.
Можно было, конечно, не ехать…
Отправить короткий ответ: приглашение принять не могу, извинений не принимаю, видеть вас не желаю. Просто, понятно и совершенно бесполезно. Козодоев останется в Язвищах и продолжит плести свою паутину. А я — сидеть здесь и ждать следующей пакости.
Варя ещё…
Я развернул её записку.
«Последние дни он чувствует себя всё хуже».
Если Козодоев действительно болен, то в том, что он решил мириться именно сейчас, не было ничего странного. Испугался смерти? Вспомнил старые грехи? Захотел облегчить душу?
В последнее верилось с трудом. Чтобы облегчить душу, нужно для начала признать её наличие.
Но вдруг?
Я убрал записку и посмотрел на могильный камень.
— Ну и что мне с ним делать? — спросил я вслух.
Ответа мне камень не дал.
Солнце тем временем опустилось за лес, и между могилами легли длинные тени. От земли потянуло сыростью, стало прохладнее. Где-то в деревне замычала корова. Ей ответила другая, потом хлопнула дверь и кто-то громко позвал ребёнка домой.
Я всё так же сидел и невидящим взглядом смотрел в никуда.
Небо над деревьями медленно наливалось вечерней синевой. На камне выступила роса. Я провёл пальцами по выбитому имени и вдруг почувствовал, что рядом кто-то есть.
Я поднял голову.
Мать стояла возле соседней могилы.
В сумерках её призрачное свечение казалось ярче обычного. Светлое платье едва заметно колыхалось, хотя ветра не было. Она посмотрела на меня, на собственное имя, выбитое в камне, и опустилась рядом.
Некоторое время мы молчали.
— Сын, — произнесла она наконец. — Хватит. Не надо крови. Это место и без того видело её больше, чем следовало. Не нужно мстить за меня.
Я повернулся к ней.
— Он убил тебя, мама!
Слова прозвучали громче, чем я хотел. Где-то в траве шарахнулась птица.
Мать покачала головой.
— Он это сделал не со зла. Он был пьян, рассержен, унижен отказом. Да, он поступил как дурной, злой человек — но смерти моей не хотел, это я точно знаю. Всё случилось по нелепой случайности. Один толчок, один неудачный шаг… Поверь, за прошедшие годы у меня было достаточно времени, чтобы это понять. И достаточно времени, чтобы его простить.