Мичману Аркадию Волину двадцать четыре. Он минёр, узкое гладкое лицо легко принять за породистое. Но породу здесь изображают ровные зубы, чистая кожа, привычка не сутулиться. Так выглядит человек, которого с детства хорошо кормили, вовремя лечили, учили держаться среди равных. Мундир сидит без единой складки, словно во всём Артуре его шили только на одного человека. Через восемь месяцев Волин проведёт меня сквозь минную банку в полной темноте. Будет держать за рукав, тихо считать повороты, затем назовёт сухопутной скотиной. Сейчас взгляд мичмана задерживается на моём лице, спускается к мундиру. Только после этого Волин улыбается, медленно, с удовольствием человека, к которому должник пришёл сам.
— Сорок два рубля. Пётр Алексеевич.
— Здравствуйте, Аркадий Николаевич.
— Сорок два рубля, Пётр Алексеевич.
— У меня их нет.
— Я знаю, — он складывает газету вчетверо, точно совмещая края. — Мне это, признаться, даже нравится. Знаете, что приятнее, чем получить сорок два рубля? Наблюдать, как человек их не отдаёт, потому что такое удовольствие длится дольше.
Я сажусь напротив без приглашения.
— Мне нужно попасть на эскадру.
— Зачем?
— Поговорить с вахтенным начальником на «Ретвизане».
Волин наполняет свою рюмку, но бутылку в мою сторону не двигает.
— О чём?
— Скажу, вы не поверите.
— Проверьте.
За сегодняшний день я произношу предупреждение в третий раз. Каждое повторение отнимает у него правдоподобие. Слова стираются, становятся похожими на заученную байку. Гущин сначала смеялся. Мансуров искал источник. Теперь Волин слушает, глядя на рюмку, словно ответ можно разглядеть на дне. Когда я заканчиваю, он поднимает стекло к электрической лампе. Водка дрожит на просвет.
— Восхитительно.
— Аркадий Николаевич…
— Нет, поймите меня правильно. Я не смеюсь. Я даже впечатлён, у нас в Артуре все толкуют про войну, но никто не берёт на себя труд назначить ей настолько точный час, — он выпивает. — Половина двенадцатого. Прелестно. Вы бы ещё погоду сказали.
— Ветер с юга.
— Ветер с юга, — соглашается он. — С юга, это верно.
Рюмка касается стола почти без звука. Волин впервые смотрит прямо на меня, но улыбка уже исчезла.
— Стужев, вы понимаете, что делаете? Вы просите морского офицера провести вас к другому морскому офицеру, чтобы вы сообщили ему, что флот — самый обыкновенный дурак. Флот об этом догадывается. Флот на подобную тему сегодня утром имел неприятный разговор, и даже не один. Огни не гасят не потому, что все идиоты, а потому, что никто не хочет быть первым, кто испугался. Вот и вся тайна, поэтому она скучная.
— Проведите меня.
— Не проведу.
— Почему?
— Потому что вы мне должны сорок два рубля, а я не хочу, чтобы вас арестовали раньше, чем вы их отдадите. Это, если угодно, чистый расчёт.
Я встаю. Ножка стула цепляется за неровную доску, коротко скребёт по полу.
— Стужев.
Оборачиваюсь.
— Если вам действительно надо на рейд, — говорит он, развернув газету, — то с казённой пристани вас никто не пустит. А в восточном углу гавани, за угольными сараями, стоят китайские шаланды. Они ходят куда угодно и когда угодно, потому что им плевать на расписание мирного времени, у них его нет. Берут дорого и врут в глаза.
— Спасибо.
— Не за что, — он ловко переворачивает страницу. — И, Пётр Алексеевич. Если вы утонете, я буду считать долг погашенным. Но считать буду неохотно.
— Учту.
Успеваю сделать один шаг.
— И вот ещё, — Волин поднимает голову. — Вы у меня в субботу проиграли сорок два рубля, играя, простите, как приказчик. А сегодня вы пришли и за десять минут не сказали ни одного глупого слова.
— И что? — не понимаю я.
— И то, что одно из двух неправда, — говорит Волин. — Мне пока интересно, какое именно.
Он снова наливает себе. На этот раз не пьёт. Держит рюмку двумя пальцами, следит за мной поверх тонкого края.
— Стужев.
— Да?
— Я вам сорок два рубля прощу, — говорит он, — если вы мне сейчас в глаза скажете, что несёте чушь и что ничего этой ночью не будет.
Тапёр за моей спиной берёт последние аккорды вальса. На несколько секунд в зале освобождается место для звона посуды, кашля, чужого смеха. Потом начинается следующий вальс, такой же ровный, будто ничего не закончилось.
Я стою у стола, смотрю Волину в глаза. Он ждёт ещё секунду, затем кивает, словно ответ всё-таки прозвучал. Подносит рюмку ко рту, медленно выпивает.
Глава 3
Шаланды стоят у восточного угла, там, где кончается казённая земля и начинается всё остальное. За этой незримой чертой живёт другой город, существовавший задолго до прихода русских.
Граница проходит точно по краю мостовой, где русская набережная упирается в тумбу, а за ней начинаются доски, брошенные прямо в грязь. Через несколько шагов камень остаётся за спиной, хотя до ближайшей лодки ещё далеко, колёс уже не слышно, только дерево хлюпает в жиже. Даже ходят иначе, мельче и быстрее перебирая ногами.
Шаланд десятка два, все похожи одна на другую. Широкие, тупоносые, с высокой кормой и парусами из циновок, залатанными в шесть слоёв. На носу каждой нарисован глаз. Всю ночь на жаровнях что-то варят, потому что здесь живут прямо в лодках, целыми семьями, с детьми, курами в клетках, бельём между мачт. По сходням шириной в одну доску ходят с корзинами на коромыслах, причём никто ни разу не оступается. Пахнет рыбой, дымом, соевым соусом и ещё чем-то кислым, острым, чему я тогда не знал названия. В первую минуту от этого запаха меня даже ведёт.
Меня замечают все, но не смотрит никто. Такое умение здесь имеется у каждого на случай, если русский офицер пойдёт по доскам между лодок. Работа не прерывается, разговоры не смолкают, ни одна голова не поворачивается в мою сторону. Я иду вдоль шаланд, спрашиваю, но меня пока не понимают или делают вид. На пятой лодке человек, сидящий на корточках, чинит сеть.
На вид ему за сорок. Стёганый халат подпоясан верёвкой, на ногах тряпичные туфли, косица убрана под шапку. Головы он не поднимает, тёмное лицо остаётся неподвижным, хотя я замечаю, как его плечо дрогнуло ещё шагов за тридцать до моего приближения.
— Мне нужно на рейд. На большие корабли.
Он молча довязывает узел, будто я обратился не к нему.
— Ночью. Я заплачу.
Только тогда он поднимает голову.
— Сколько плати?
Говорит чисто, почти без выговора, только слова ставит не по порядку.
— Десять рублей.
Он смеётся коротко, одним выдохом, после чего снова склоняется к сети.
— Ночью не ходи. Ветер юг. Военный корабль стреляй лодка.
— Пятнадцать.
— Не ходи.
— Двадцать.
— У тебя нет двадцать, — сообщает он сети.
Я сажусь на корточки напротив, так что мы оказываемся лицом к лицу. Теперь видно, что зрячий глаз у него один, левый затянут белым.
— Откуда ты знаешь, сколько у меня есть?
— Шинель мокрый спина, ты падай. Сапог глина по колено, ты пешком ходи от Новый город. Офицер с деньги не падай и пешком не ходи, офицер с деньги извозчик берёт.
Мы молча смотрим друг на друга, пока я, не отводя глаз, лезу в карман и ощупываю деньги. Там лежат одиннадцать рублей сорок копеек своих да шесть с полтиной Гущина. Хотя сумма давно известна наизусть, я пересчитываю её дважды. В четырнадцатом году за такого человека я отдал бы месячное содержание, после чего ещё поторговался бы за второго.
— Сегодня ночью на рейде будет стрельба. Настоящая. Придут японцы и будут бить минами по кораблям. Утром здесь начнётся война.
Он успевает связать ещё один узел, однако на нём его руки впервые за весь разговор останавливаются.
— Господин офицер знай?
— Знаю.
— Откуда знай?
— Не скажу.
Единственный глаз долго изучает меня. В этом взгляде нет ни удивления, ни любопытства, одна спокойная работа, похожая на ту, которой только что занимались его руки.