Броненосцев внутри нет. Они стоят за проходом, на открытом рейде. Над Тигровым хвостом видны мачты, трубы, марсы. По этим верхушкам можно пересчитать корабли, однако узнать каждый отсюда не получится. В гавань их не пускает мель. Большой корабль проходит лишь по полной воде во время прилива. Подходящих промежутков всего два в сутки, слишком мало для целой эскадры. Четвёртый месяц броненосцы ночуют снаружи, словно хозяева, которым не нашлось места в собственном доме.
Над водой лежит дым. Не туман, как кажется сверху, а ровный сизый пласт от котлов, кухонь, угольных куч, мастерских. Он держится на высоте мачт, солнце проступает сквозь него тусклой рыжей монетой.
Гавань гремит без передышки. У лебёдки лязгает цепь, в мастерской паровой молот бьёт с короткой запинкой перед каждым новым ударом.
«Значит, пар подают неровно», — теперь понимаю я то, что не знал тогда.
Свистки перекликаются над крышами, русская ругань тонет в китайских криках. На пристани отбивают склянки. Маневровый паровозик Восточно-Китайской дороги пыхтит возле платформ с рельсами, выпуская белые клубы почти в лица прохожим. Для разговора здесь пришлось бы кричать прямо в ухо.
Народу на набережной больше, чем ожидалось. Матросы в бушлатах, портовые рабочие, кули с коромыслами, приказчики, оборванные мальчишки. Две монашки прижимаются к стене, пропуская платформу. Возле складов японец устраивает на штативе фотографический аппарат. Я задерживаю на нём взгляд, тут же заставляю себя отвернуться. В январе четвёртого года по Артуру ходят сотни японцев. Пока они подданные дружественной державы, любопытные торговцы, мастеровые, фотографы. Пока на них нельзя смотреть так, как станут смотреть через неделю.
Женщина носит вдоль пристани лоток с горячими пирожками по три копейки. Китаянка разливает чай из большого медного чайника, укутанного тряпьём, продаёт варёные яйца. У бондарной мастерской двое устроились на перевёрнутой бочке. Между ними доска с шашками. Младший проигрывает, снимает шапку, покорно подставляет лоб. Старший размахивается с оттяжкой, щелчок слышен через улицу. Оба хохочут, снова расставляют шашки.
Я останавливаюсь. Через несколько месяцев бочку уберут. Между лебёдкой и штабелем шпал выставят носилки, потому что там ровная площадка, близко сходни. Раненых станут укладывать в четыре ряда головами к воде. Тех, кому уже не помочь, отнесут в сторону. Как раз к бондарной, на место доски с шашками. Младший игрок снова подставляет лоб, на этот раз жмурится заранее.
— Ваше благородие, посторонись!
Телега с углём проходит так близко, что обод колеса едва не цепляет полу шинели. Возчик кричит по-китайски, размахивая кнутовищем. Я прижимаюсь к стене, пропускаю его, затем двигаюсь дальше. Последние полверсты бегу, ведь осталось всего восемь часов.
У пристани останавливаюсь, готовясь ловить ртом воздух. Не приходится, потому что сердце стучит крепко, ровно. Пальцы находят пульс на шее. По секундной стрелке отцовских часов набегает шестьдесят четыре удара. Считаю заново, снова шестьдесят четыре. В прошлой жизни последние двадцать лет я поднимался к себе на четвёртый этаж с двумя передышками. На третьем делал вид, будто разглядываю объявление, хотя знал его наизусть. Здесь полверсты бега отозвались только теплом под шинелью.
Вот что вернулось вместе с телом. Не молодость, о ней успевают пожалеть лишь после того, как ее растратят. Мне достался запас здоровья, о существовании которого двадцатилетний Стужев даже не догадывался. Сорок лет я жил только на жалкие проценты. Теперь капитал снова лежит передо мной целиком. Остаётся понять, сколько придётся потратить этой ночью.
У пристани Минного городка стоит вахта. Немолодой прапорщик по адмиралтейству кутается в тулуп, надетый поверх шинели. Рядом двое матросов. Сначала смотрю на них. Прапорщик решает, зато выполнять решение будут эти двое. Левый плечист, руки свисают тяжёлыми якорями. Стоит ровно, распределив вес на обе ноги, не ёжится от ветра. За такими плечами лет пятнадцать службы и ручной работы. Этот простоит до утра, не сменив позы. Правый совсем молодой, он замёрз, топчется на месте, дышит в кулаки. Опасаться следует не его.
— Мне нужно к дежурному по эскадре, — обращаюсь к прапорщику.
— Не положено.
— Срочное сведение по разведывательному отделению штаба района, — я уже готов сказать что-то солидное.
— Бумага? — скептически спрашивает он.
— Устно.
Прапорщик осматривает меня от сапог до погон. Пехотная форма, чин подпоручика, слишком молодое лицо. Ни один пункт не говорит в мою пользу.
— Устно, — повторяет он с явным удовольствием. — Господин подпоручик, у меня тут за день таких устных человек восемь. Один вчера сообщил, что видел японскую подводную лодку. Своими, говорит, глазами.
— Я не про подводную лодку должен сообщить.
— Оно и жаль. Про подводную было интереснее, — усмехается прапорщик и окончательно отказывает мне. — Нет, господин подпоручик.
Я делаю шаг к сходням. Обычный шаг, без угрозы. Плечистый матрос сдвигается раньше, чем прапорщик открывает рот. Его намерение читается по повороту ступни. Удара не будет, плечо пойдёт снизу, подцепит грудь, развернёт корпус. Так снимают со сходней пьяных. Тело уже знает ответ. Уйти влево, пропустить тяжесть мимо, помочь человеку провалиться вперёд, уронить лицом на доски. Правая нога отступает сама, принимая вес. Моё плечо успевает повернуться на четверть. Ещё одно движение, затем матрос окажется внизу. Но я останавливаюсь.
Ещё до удара я вижу, чем кончится ответ. Свалка на казённой пристани, попытка пройти при ясном запрете на проход, караульный свисток, комендатура. До утра меня не выпустят. Утром предупреждать будет некого. Плечо матроса врезается чуть выше солнечного сплетения. Воздух вылетает из груди коротким сипом, обратно не идёт. Меня отбрасывает на три шага. Каблук находит обледенелый край доски, соскальзывает, небо поворачивается набок. Успеваю подумать, что затылком падать нельзя, потом свет гаснет.
Темнота длится секунды полторы. Внутри неё звенит так громко, будто кто-то ударил ложкой по краю черепа. Звон сползает к челюсти, там начинает дрожать каждый зуб. Я лежу, не открывая глаз, считаю оставшиеся часы. Двадцатилетний подпоручик уже вскочил бы. Полез защищать погоны, честь, собственное лицо перед десятком зевак.
Я, шестидесятилетний дед без внуков, остаюсь лежать, пока в груди снова не появляется воздух. Под спиной наледь вперемешку с раскисшей угольной крошкой. Холодная жижа прошла сквозь шинель, расползлась под лопаткой.
Матрос вниз не смотрит. Его взгляд направлен поверх меня, на пристань. Так следят за пустым местом, откуда ещё может подняться беспокойство. Встаю медленно, руки держу в стороны, ладони на виду. Никому не следует подумать, что я намерен продолжать.
— Вы уж извините, ваше благородие. Служба.
Через семь часов этому человеку предстоит худшая ночь в его жизни. Сейчас я не способен доказать ему ни одного слова. Повторю просьбу, меня проводят в комендатуру. Тогда конец всему.
— Служба, — соглашаюсь я.
Отряхиваю шинель, ухожу вдоль набережной. Мокрое пятно под лопаткой холодит при каждом шаге.
«Звёздочка» оказывается сразу рестораном, гостиницей, клубом. В зале горит электричество, по артурским меркам почти неприличная роскошь. Белый резкий свет ничего не щадит. Под ним проступают лысые места на плюшевых диванах, старое пятно на скатерти, которое много раз застирывали, но так до конца не вывели. Пальмы в кадках, привезённые кем-то из Сингапура, засохли наполовину. Острые бурые листья шуршат, когда от двери тянет сквозняком.
Тапёр играет прилично, но уже третий час подряд. Пальцы движутся с усталой точностью человека, который знает, что его не слушают. За столами сидят человек сорок. Флотские мундиры перемешались с сухопутными. Двое штатских носят поперёк животов тяжёлые золотые цепи. В углу дама с компаньонкой. Присутствующие старательно делают вид, будто обеих здесь нет. В тёплом зале смешались папиросный дым, жареный лук, сладкие духи. После улицы запахи обрушиваются разом, щиплют глаза. Волин сидит за угловым столом перед бутылкой водки, читает газету.