Литмир - Электронная Библиотека

Моя комната у вдовы Бржезинской невелика. Кровать, стол, стул, сундук. Поверх старых обоев наклеены новые, в мелкий цветочек. У окна край отошёл от стены, под ним проступают прежние полосы. Половица возле порога скрипит на две ноты. Общую печь топят из коридора. Хозяйка берётся за неё сама, поэтому в комнате бывает либо жарко, либо холодно. Третьего не дано.

На столе стоят чернильница-непроливайка, две ручки. Рядом лежат стопка казённой бумаги, спички, начатая пачка папирос. Надтреснутое блюдце служит пепельницей. Я бросил курить в двадцать девятом году, когда здоровье уже не оставляло выбора. Продержался пятнадцать лет. Беру папиросу, бумага сухо шуршит под пальцами, потом кладу обратно.

Под кроватью стоит жестяной таз с водой. Поверхность затянута мыльной плёнкой. Хозяйка не вылила воду, потому что для этого надо бежать во двор. Она делает такое раз в два дня.

Над кроватью висит фотография женщины лет сорока пяти в тёмном платье. Снимали её в ателье на фоне нарисованной колонны. Это моя мать. Она жива, ей сейчас сорок шесть. Она находится где-то в Вятской губернии, ничего не знает о Порт-Артуре. Я смотрю на знакомое лицо секунд десять. В груди ничего не происходит, зато пальцы начинают мять край кармана. Приходится отвернуться, долго стоять нельзя.

Достаю деньги из жестянки из-под монпансье. Одиннадцать рублей сорок копеек. Вместе с шестью рублями пятидесяти копейками Гущина выходит семнадцать девяносто. Отцовские серебряные часы лежат в сундуке под бельём. Их тоже кладу в карман.

Наган офицерский, самовзводный, купленный на подъёмные в прошлом году. Открываю дверцу, проворачиваю барабан. Патроны один за другим выходят на ладонь. Осматриваю капсюли, возвращаю каждый на место. Руки справляются без подсказки. Молодая память не понимает, зачем нужна проверка, старой этого достаточно. Оружие в кобуре бесполезно, пока не убедился, что оно обязательно выстрелит.

Потом сажусь писать, но не какие-то даты. Сначала делаю то, что много лет не подводило меня ни разу. Беру лист, провожу посередине черту. Слева записываю, чем располагаю.

Тело двадцатилетнего человека. Здоровое.

Должность при штабе. Почти никакая.

Одиннадцать рублей сорок копеек. С деньгами Гущина семнадцать рублей девяносто копеек.

Наган. Семь патронов.

Отцовские серебряные часы. Хороший покупатель даст восемь рублей. Тифонтай даст три, продержит час.

Человек, способный меня выслушать, такой всего один. Но Мансуров уже выслушал.

Справа записываю, что требуется сделать сегодня.

Погасить огни на рейде.

Осталось десять часов.

Способ неизвестен.

Смотрю на лист. Приход с расходом не сходится ни на копейку. Первая честная бумага, написанная мною в новой жизни. Переворачиваю лист. Теперь надо объяснить самому себе одну вещь. На это уходит ровно две минуты.

Двадцать пять лет я вёл ведомости. Сначала в межевой конторе, затем на заводе. До этого три года сводил агентурные донесения по корпусу. Такие же ведомости, только за ошибку в них иногда вешают. За эти годы я усвоил только одно. Незаписанное не может забыться, потому что его уже нет. Оно не существует, не проверяется, не сходится.

В голове лежит вся будущая война, но доверять этой памяти нельзя. Ей сорок лет. Собрал её двадцатилетний дурак, который половину войны проспал. Потом я сорок лет пересказывал события самому себе. Каждый пересказ незаметно стачивает края, меняет расстояния, переставляет лица. Память надо один раз выложить на бумагу, потом посмотреть, что осталось на самом деле. Я придвигаю свечу, старательно вывожу строки.

Двадцать седьмое января. Сегодня.

Февраль. Брандеры на проходе.

Двадцать четвёртое февраля. Макаров.

Тридцать первое марта. «Петропавловск».

Май. Цзиньчжоу.

Ноябрь. Высокая.

Второе декабря. Кондратенко.

Двадцатое декабря. Подпись.

Восемь строк вместили год войны. Это всё, что у меня есть. Если лист найдут, этих же строк хватит для приговора. Держу бумагу над свечой, пока жар не обжигает пальцы, потом бросаю в таз. Огонь ползёт по краю, буквы темнеют, сворачиваются вместе с волокнами. Вода принимает чёрный комок с коротким шипением.

В сенях меня перехватывает хозяйка. Мария Феликсовна держит на бедре таз с мокрым бельём. Край вдавился в передник, вода плещется у самого ободка, однако поставить ношу она не решается. Видимо, боится, что тогда разговор потеряет срочность. Красные пальцы распухли от холода, кожа на костяшках полопалась. Из-под платка выбиваются волосы, седые не сплошь, а неровными полосами.

— Пётр Алексеевич! Вы слышали, что он опять?

— Кто?

— Из второй! На скрипке! В два часа ночи! — она перехватывает таз. — Я ему говорю, Иван Матвеич, тут люди служат, тут люди встают в шесть. А он мне одно заладил, искусство, говорит, времени не знает. Искусство! У него в комнате три пары сапог и ни одной книжки, я видела, я там убираюсь.

— Не потерпите? — спрашиваю я.

— И не потерплю! — она делает шаг следом. Вода выплёскивается на половик, но хозяйка не замечает. — Я женщина одинокая, но я не безответная. Вы бы ему сказали, вас он послушает, вы офицер.

— Скажу обязательно.

— Вы, Пётр Алексеевич, единственный порядочный человек в этом доме.

— Это ненадолго.

— Что?

— Ничего. Мария Феликсовна, у вас деньги за январь уплачены?

Она умолкает. Пальцы на краю таза разжимаются, потом снова стискивают жесть. Теперь хозяйка смотрит на меня так, будто за простым вопросом прячется что-то неприличное.

— Уплачены. Вы за неделю вперёд отдали.

— Хорошо, — в груди отпускает тугой узел, хоть что-то я правильно сделал.

Я осторожно протискиваюсь к выходу, стараясь не задеть таз.

Она остаётся посреди сеней. Смотрит мне вслед, забыв и про скрипача, и про лужицу у своих ног. Через одиннадцать месяцев в этом доме не останется никого. Ни Марии Феликсовны, ни Ивана Матвеича, ни его трёх пар сапог. Пока же хозяйку тревожит только мой внезапный интерес к квартирной плате. Пусть тревожит, это всё ещё обычная, мирная тревога.

К порту спускаюсь быстрым шагом. Новый город обрывается за последним тротуаром. Ещё недавно по сторонам тянулись витрины, над входом в большой магазин золотилась вывеска «Магазинъ Кунстъ и Альберсъ», в окне аптеки светился зелёный стеклянный шар. Дама под руку с офицером осторожно обходила заледеневшую лужу. За углом всё исчезает. Впереди остаётся глинистый склон, по которому к воде ползут телеги.

Мостовая кончается вместе с городом. Колёса за зиму продавили в жёлтой глине две глубокие колеи. На дне поблёскивает лёд, между ними смерзлись навоз, солома, угольная пыль. Гружёные телеги скрипят под уклон. Порожние, подскакивая на рытвинах, возвращаются наверх. На каждой сидит китаец в ватном халате. Одни погоняют лошадей короткими выкриками, другие молчат, спрятав лица от ветра в поднятые воротники.

Обоз с углём приходится обходить по самому краю. Плетёные корзины стоят попарно, оставляя за собой чёрные потёки. От аптеки до складов снег успел потерять цвет. На серой корке лежит мелкая угольная крупа, хрустит под сапогами.

Морем здесь не пахнет. Память зачем-то сохранила именно морской запах, чистый, солёный, будто гавань существовала отдельно от города. На деле в горло лезут угольная гарь, конский навоз, гнилая рыба, смола. От китайских харчевен тянет кислым тестом. Сильнее всего несёт от двух уборных, обслуживающих весь спуск. Обе переполнены давно, мороз лишь прихватил сверху то, с чем не справились люди. Настоящий запах моря появляется у самой воды, когда ветер приходит с юга.

Внизу раскрывается гавань. Первым поражает не размер, а теснота. Канонерки, транспорты, портовые буксиры стоят у стенки борт к борту. Рядом темнеет «Ангара» с разобранной трубой. В узких просветах протискиваются баркасы, оставляя короткие винтовые буруны. Вся портовая жизнь набита в каменный карман, откуда наружу ведёт единственный проход шириной в полтораста сажен.

5
{"b":"975831","o":1}