— Тогда почему говори мне?
Я открываю рот, но отвечаю не сразу. За сегодня меня уже спрашивали, откуда сведение, от кого, не пьян ли я, не расшибся ли головой. Зачем я рассказываю всё это именно ему, не спросил ни один человек.
— Потому что если ты меня повезёшь, ты будешь там. И тебе надо знать, куда я тебя везу.
Он наконец откладывает сеть.
— Как имя?
— Стужев. Пётр Алексеевич.
— Ван Лаоси.
— Двадцать рублей, — говорю я. — У меня семнадцать девяносто.
Пока он молчит, я достаю из кармана часы и кладу их на доску между нами. Серебряная крышка потёрта по краю, внутри выцарапано «А. С.». Отец нацарапал сам, гвоздём, когда отдавал их мне на производство, потому что денег на гравёра не хватило. Сейчас ему пятьдесят один, он жив, служит по межевой части в Вятке, а хоронить его я буду в одиннадцатом году. Ван Лаоси часов не касается. Он берёт семнадцать рублей девяносто копеек, дважды пересчитывает и прячет под халат.
— Часы держи. Мне часы не надо.
— Почему?
— Часы показывай, сколько время у русский офицер, — он сильно кривит рот, видимо, так улыбается. — У меня своё время.
Поднявшись, Ван кричит что-то в сторону соседней лодки. Оттуда перелезает через борт мальчишка лет двенадцати, устраивается у мачты, на меня даже не взглянув.
— Сын?
— Брата сын. И лодка брата.
— А брат?
— Брат помирай. Ты помни это, господин офицер. Я вози, я лодка брата бери. Потом ты большой человек станешь. Помни.
— Я не стану большим человеком, — уверен я сейчас.
— Станешь, — он говорит такое равнодушно, как говорят о завтрашнем дожде. — Я вижу. У тебя глаза, как у старик.
Выходим в половине девятого. Первые десять минут Ван с мальчишкой возятся с парусом. Циновка примёрзла к рею, поэтому её отбивают деревянной колотушкой, роняя с каждым ударом ледяную крошку. Потом шестом отталкиваются от соседней лодки, откуда высовывается старуха и кричит нам вслед так долго, с таким чувством, что я впервые жалею о незнании языка.
— Что она говорит?
— Говорит, я дурак, — сообщает Ван Лаоси.
— А ещё?
— Ещё говорит, я старый дурак.
Шаланда переваливается на волне тяжело, коротко. Парус хлопает не в такт, под настилом плещет вода с той стороны, где течь. Ван Лаоси стоит на корме с рулевым веслом, слегка согнув колени, не держась ни за что. За кормой медленно исчезают огни шаланд, но их запах ещё долго идёт следом, смешиваясь с морским ветром. Город отступает быстрее, чем я ожидал.
Мальчишка сидит у мачты, подкладывает в жаровню угли, раз в несколько минут помешивает варево в котелке. Оттуда тянется пар вместе с запахом, от которого у меня сводит живот, потому что в этом теле я сегодня ничего не ел. Наконец мальчишка молча черпает еду жестяной кружкой и подаёт мне, не поднимая глаз. В кружке рис с чем-то солёным, очень острым. Я съедаю всё, обжигаясь, возвращаю кружку, а он так же молча черпает себе.
— Спасибо, — говорю я.
Он не отвечает.
— Он не понимай, — говорит Ван Лаоси с кормы.
— А ты скажи.
Ван бросает ему две фразы, на которые мальчишка отвечает так же коротко.
— Что он сказал?
— Он сказал — русский офицер ест, как русский солдат, — переводит Ван Лаоси. — Это хорошо.
Проход минуем в четверть десятого, и внешний рейд сразу открывается целиком. Сорок лет я разглядывал его на плохих книжных фотографиях, где всё выглядело серым и мелким. Теперь передо мной он чёрный, огромный, живой. Две линии тяжёлых кораблей стоят так близко одна к другой, что между ними ходит паровой катер. На катере горит фонарь, до нас доносится мерный стук машины.
По бортам висят гроздья ярких точек, надстройки освещены, отражения тянутся по чёрной воде длинными дрожащими полосами и сходятся у нашей шаланды. Ветер приносит обрывки голосов, звон металла, редкие свистки. Даже отсюда слышно, что на кораблях продолжается обычный вечер. Весь рейд похож на праздничный бульвар, зачем-то вынесенный из города на открытую воду, за три версты от последнего фонаря.
«Петропавловск». «Полтава». «Севастополь». «Пересвет». «Победа». «Ретвизан». «Цесаревич». Крейсера стоят мористее, сегодня бить будут не по ним.
Ни один корабль ещё не лежит на грунте, не переломлен, не сидит на камнях с задранным носом. Зато сейчас, в ту самую минуту, пока я смотрю и прикидываю расстояние, примерно семь тысяч человек пишут письма, играют в карты, ругаются, спят. Ни один не знает того, что знаю я.
Я снова считаю расстояние. От нас до линии около восьми кабельтовых, от линии до входа в проход больше двадцати кабельтовых. Если начнётся здесь, добраться до берега мы не успеем.
— Куда ходи?
Я показываю на «Ретвизан», к которому мы подходим около десяти. Вблизи броненосец загораживает половину неба. От него исходит низкий ровный гул вентиляторов, помп, живого железа, с борта тянет тёплым воздухом, котельным, машинным, жилым.
— Эй, на «Ретвизане»!
Ветер уносит голос, поэтому кричать приходится второй, потом третий раз, прежде чем наверху, у самого среза борта, появляется силуэт.
— Кто такие?
— Подпоручик Стужев, штаб укреплённого района! Срочное сведение!
Наверху негромко переговариваются, после чего отвечает другой голос, помоложе.
— Какого штаба?
— Укреплённого района! Разведывательное отделение!
— С китайской лодки?
— Да!
Их там несколько, все смеются беззлобно, как люди, которым за долгую скучную вахту наконец досталось развлечение.
— Господин подпоручик, — молодой голос вежлив до издевательства, — вы отойдите-ка от борта. А то мы вас сейчас концом накроем, будет у нас с вами международный инцидент.
— Одну минуту! — прошу я.
— Минуту, — соглашаются наверху.
— Сегодня ночью на рейд придут японские миноносцы. Отряд, до десяти вымпелов. Между одиннадцатью и полуночью. Погасите огни и разведите пары.
Наверху молчат дольше, чем прежде, так что я успеваю поверить, будто наконец достучался.
Потом сверху спокойно, почти сочувственно спрашивают.
— От кого сведение?
Снова тот же вопрос, уже невесть в который раз за день, теперь с высоты четырёх саженей.
— Не могу сказать.
— Тогда и я не могу.
— Мичман, послушайте…
— Я вас слушаю уже минуту, честное слово, дольше многих!
После короткой паузы он продолжает, теперь уже без прежней насмешки.
— Вы третий за сегодня, подпоручик. До вас был грек с угольной пристани, он предлагал за двести рублей открыть тайну японских шифров. До грека штабс-капитан из инженерного, тот кричал про шпионов в китайской прислуге. Вы, надо признать, изобретательнее всех.
— Просто погасите огни! Это ничего не стоит! Не надо двести рублей! — пытаюсь шутить я.
— Огни горят по расписанию.
По его голосу я слышу, что теперь он не смеётся. Ему самому такое не нравится, он говорил об этом сегодня раз пять, успел устать до тошноты.
— Расписание не я писал. Отходите, подпоручик. Правда, отходите. Тут через полчаса катер пойдёт, вас перережет и не заметит.
— Мичман!
— Всё, подпоручик.
— Мичман, я вас прошу! Одни огни! Больше ничего! — надрываюсь я.
Он отходит от борта, делает четыре шага по железу. Наверху кто-то негромко произносит несколько слов, оба смеются. Из открытого иллюминатора тянет жареным луком, чей запах в темноте под бортом я ощущаю особенно ясно. Это последнее, что достаётся мне с «Ретвизана». Ван Лаоси на корме не шевелится.
— Ходи домой?
— Нет.
— Куда ходи?
— К следующему.
К одиннадцати мы обходим шесть кораблей. С каждым новым бортом приходится всё дольше собирать голос, хотя слова давно произносятся сами. Меняются лица наверху, меняются интонации, ответ остаётся прежним. С «Полтавы» посылают сразу, без лишних расспросов.
— Отваливай!
— Подпоручик Стужев, штаб укреплённого…
— Отваливай, тебе сказано!
С «Паллады» переспрашивают дважды.
— Чего он хочет?
— Огни погасить.