Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я в эту минуту понял, что в первой я был прав по существу. И не прав по адресу.

Потому что отец испугался — да. Но это моя мать тогда сделала так, чтобы его страх победил. Сама. Своими руками. Перешла из института в школу. Стала меньше ровно на ту величину, которая ему была нужна.

— Мам. Зачем.

— Затем, что я думала, я его так сохраню. — Она пожала плечами, и в этом жесте было что-то очень молодое, не на её семьдесят. — Меня так учили. Мать моя так жила, бабка так жила. Что женщина должна поместиться. Что любовь — это когда ты под него подгибаешься, и он за это остаётся.

Она помолчала.

— Я три года подгибалась. И всё равно ушёл.

Я закрыл глаза.

— Почему.

— Потому что я была не та проблема, Тёма. Он не от моей докторской бежал. Он от себя бежал. От того, что внутри. От того, что он рядом с любым человеком, которого любит, чувствует себя маленьким — и не выносит этого. Я могла стать хоть нянечкой в детском саду. Это бы ничего не изменило. Он бы нашёл другую причину. Человек, который боится своей любви, найдёт повод уйти. Всегда.

* * *

Я смотрел в свой чай.

Я очень тихо сказал:

— Я тоже.

— Я знаю, сынок.

— Я её испугался.

— Я знаю, родной.

— Я ей не сказал правду, потому что я боялся, что она уйдёт. Я ей не доверял. Я не верил, что она бы прошла через это со мной. Я… я её недооценил.

Мать молчала.

Потом она сказала — не мне, в сторону окна:

— Я двадцать лет боялась, что ты станешь, как он. Что бросишь, когда станет тяжело.

Она повернулась ко мне.

— А ты хуже придумал. Ты остался и соврал.

Она встала. Подошла к плите. Зачем-то переставила чайник, который и так стоял ровно. Спиной ко мне.

— Доедай. Ты опять худой.

— Мам.

— Артём.

* * *

Я плакал.

Я этого не решал. Это просто пошло.

Тихо. Без рыданий. У меня по щекам шло, и я не вытирал — потому что вытереть значило признать, и я к этому не был готов, а оно всё равно шло.

Мать обернулась.

Мать ничего не сказала.

Мать села рядом со мной — на табурет, который для этого не годился, она на нём боком, неудобно. Она прижала мою голову к своему плечу. Она начала гладить меня по волосам.

Она меня по волосам гладила в последний раз, когда мне было десять. Меня тогда побил в школе один из старших. Я пришёл, лёг на пол в коридоре, и она села рядом и гладила, и ничего не спрашивала.

Двадцать два года.

У неё рука пахла так же. Кремом и чем-то из теста.

Она ничего не говорила. Она просто гладила.

Когда я смог, я сказал:

— Я не хочу быть, как он.

— Я знаю.

— Я не знаю, как теперь.

Она убрала руку. Встала. Подошла к холодильнику, достала контейнер, открыла, понюхала, поставила на стол передо мной.

— Сырники будешь греть или так?

— Мам.

— Так быстрее.

Она поставила тарелку. Положила два сырника. Достала из шкафчика варенье — крыжовенное, я его с детства не любил, она это знает, и всё равно поставила, потому что у неё в голове сырники без варенья — это не сырники.

Я ел.

Она сидела напротив и смотрела, как я ем. Так, как, я думаю, она смотрела на меня в три года. В десять. В двадцать.

Это и был ответ на мой вопрос. Не словами. Она его не знала словами. Она его знала вот так — тарелкой, вареньем, которое я не люблю, тем, как она смотрит, пока я жую.

* * *

Я провёл у матери ещё два часа.

Мы говорили о другом. О Барсике — она его помнила, Полина в прошлый раз фотографию показала. О соседке Зинаиде Павловне, которая в среду упала на лестнице, и мать ей теперь носит хлеб. О школе — у неё на той неделе был открытый урок, и завуч сказала, что у неё лучшая подача тригонометрии в районе.

Она это сказала без гордости. Просто факт.

Я в эту минуту подумал — а ведь Левин был прав. Из неё бы вышел большой учёный. Но я не сказал. Это было бы жестоко — называть вслух то, чего у человека не случилось.

Это было лечебно — два часа про чужую упавшую соседку и про тригонометрию. Я впервые за неделю чувствовал себя не функцией. Человеком. У которого есть мать.

Мать обняла меня в дверях. Крепко. Так же, как в десять, в двадцать, в двадцать пять. У её объятий в каждом возрасте была одна температура.

Я ушёл.

* * *

Я ехал по Москве.

Я не торопился. Без музыки, без направления, без плана. На Кутузовском, у светофора на Бородинской — впервые за неделю я почувствовал, что в голове у меня есть один отдельный простой человек, и этот человек — я.

Я двадцать лет носил одну формулу. Что любовь делает мужчину маленьким. Я её не выводил сам — я её взял у отца, в двенадцать лет, когда у меня не было сил с ней спорить. Я её носил, и я под неё всё устроил. Короткие истории, не дольше двух месяцев. Холодный кабинет. Свитеры без логотипов. Квартиру на восемнадцатом этаже, в которую до Полины не заходила ни одна женщина.

Я сидел на красный и думал не про формулу.

Я думал про синее платье, которое налезло от нервов в день защиты. Про Левина, который звонил год, а потом перестал. Про «ну ты же понимаешь».

И про то, что моя мать сегодня сорок лет спустя ставит передо мной варенье, которое я не люблю, и смотрит, как я ем.

Светофор переключился. Я не сразу тронулся. Сзади просигналил какой-то лексус. Я тронулся.

Полина мне сказала «никогда».

Я в это «никогда» не поверил. Не потому, что я самоуверенный. А потому, что я в нём услышал паузу. Не дверь, которую закрыли. А дверь, которую держат прикрытой — и ждут, что с той стороны кто-то докажет, что стоит открывать.

Доказать словами я уже пробовал. Две недели. Четыре попытки. Ноль.

Значит, не словами.

Я не знал ещё, чем. Я знал только, что прежде чем я подойду к Полине — мне надо перестать делать то, что моя мать сделала с собой в восемьдесят девятом. Перестать заранее становиться меньше, чем я есть, чтобы кого-то не спугнуть. В моём случае наоборот — перестать прятать, держать на расстоянии, дозировать. Это одна и та же болезнь. Просто у матери она вывернута в одну сторону, у меня в другую.

Я в эту субботу впервые за четверо суток почувствовал не отчаяние.

Я почувствовал, что у меня есть, с чего начать.

Глава 26. Глеб. Десять лет, восемь месяцев, одна женщина

Глава 26. Глеб. Десять лет, восемь месяцев, одна женщина

У меня в эту субботу вечером никого.

У меня — пентхаус. Триста квадратных метров. С видом на Москва-Сити. С консьержем на ресепшене, с подземной парковкой, с двумя личными местами под Bentley и Porsche. С обстановкой, которую мне делала одна итальянская студия за полгода, и которая обошлась мне в полтора миллиона евро. С винным шкафом на сто двадцать бутылок, в котором я в этот вечер открыл одну.

У меня всё есть.

У меня нет одной вещи.

У меня нетсчёта , который десять лет я обещаю себе закрыть.

Я налил себе вино.

Я сел у панорамного окна.

Я смотрел на Москва-Сити, в котором у Северова, Беляева и Корсакова — по этажу в одной из башен. Восьмой, восемнадцатый и двадцать четвёртый. Я их этажи знал наизусть. Я в эту субботу вечером в три из них смотрел уже десять лет.

* * *

Я был четвёртым.

В две тысячи тринадцатом мы вчетвером — я, Северов, Беляев, Корсаков — запустили нашу первую компанию. Тогда мы ещё не были тремя — мы были четырьмя. Я в это время был самым младшим. Мне был двадцать один год, я только закончил институт, я ребятам нужен был, потому что у меня были связи в одной государственной структуре. У них — деньги, идея, энергия. У меня — отец, чьё имя открывало двери.

Мы шли быстро.

У нас за два года вышло три проекта. Все успешные. Мы вырастили оборот в десять раз. Мы открыли офис в Москве, в Питере, в Екатеринбурге. У нас на нас смотрели как на восходящую звезду.

50
{"b":"971722","o":1}