— Полина.
— Не пиши мне. Не звони. Не ищи меня через моих друзей. Не приезжай к моим родителям. Не приходи ко мне домой. Если мне понадобится что-то от тебя — я тебе сама напишу. Если нет — мы с тобой больше не разговариваем. Это моё условие. Я хочу, чтобы ты его принял. Сейчас. Вслух.
Артём смотрел на меня.
Долго.
Очень-очень долго.
А потом он очень спокойно — без эмоций, без сопротивления, без аргументов — сказал:
— Принял.
— Спасибо.
— Полина.
— Что.
— Ты права.
Я смотрела на Артёма.
В эту секунду — в моей голове, в моих венах, в моей груди — у меня появилось ровно одно желание. Я хотела к нему подойти. Я хотела сесть ему на колени. Я хотела, чтобы он меня обнял. Я хотела, чтобы вся эта секунда — мой холодный ультиматум, мой строгий хвост, моя чёрная блузка — оказалась шуткой, и чтобы мы с ним сейчас вернулись на ковёр у его камина, на котором мы провели последнюю субботу.
Я этого не сделала.
Я повернулась.
Я открыла дверь.
Я вышла.
Я закрыла за собой дверь.
Я в коридоре сделала ровно три шага — и остановилась. Потому что у меня в груди что-то очень странно сжалось.
Я постояла. Я выдохнула. Я пошла к лифту.
Я в лифте впервые с понедельника заплакала.
Тихо. Без рыданий.
* * *
Я поехала к Еве.
Ева встретила меня в дверях. Без вопросов. Без слов. С чашкой кофе в руке, которую она мне передала.
Я зашла.
Я выпила кофе. Я подала заявление об уходе по факсу. Я сделала несколько рабочих звонков — Диме (Дима не задал вопросов, Дима меня спас уважением), Соне (Соня сказала: «Спасибо за всё»), Кириллу (Кирилл отшутился: «Так тачками махнемся или нет?») и Игорю (Игорь сказал: « », ну то есть ничего особо).
Артём мнене звонил.
Я попросила не звонить. Артём выполнил. Это, я в эту секунду понимала, было его способ показать мне уважение к моему решению.
Я ему за это была благодарна.
Я ему за это его одновременноненавидела , потому что глубоко внутри я хотела, чтобы он позвонил. Чтобы он нарушил моё условие. Чтобы он показал, что я ему важнее, чем мои просьбы.
Артём этого не сделал. Артём держал слово.
У меня в этой неделе появилась новая жизненная позиция: я ненавижу мужчин, которые держат слово.
* * *
У Евы я прожила три дня.
Ева в эти три дня была стеной.
Стеной в смысле «защита», не в смысле «холодная». Ева мне не задавала вопросов. Ева мне приносила еду — два раза. Ева включала фильмы — три раза, два дурацких комедийных и один с Одри Хепбёрн. Ева в один из вечеров, когда мне было особенно плохо, села рядом со мной на диван и просто молчала.
Я в один из вечеров спросила её:
— А что с Кириллом?
Ева посмотрела на меня.
— Полина, ты сейчас правда хочешь это обсуждать?
— Хочу. Мне нужно про что-то другое думать.
— Хорошо. Кирилл мне во вторник написал. И в среду. И в четверг. И в пятницу. Каждый день. По одному сообщению. Очень короткие. Очень аккуратные. Очень — для Кирилла — без шуток.
— Ты ему отвечала?
— Ни разу. Я молчу.
— Почему?
— Потому что я не могу сейчас. У моей лучшей подруги катастрофа. Один из ответственных за неё — это его друг. Мне сейчас нельзя разрываться в лояльности.
— Ева.
— Что.
— Если он тебе нравится — это не разрыв лояльности. Это твоя жизнь.
— Полина, не сейчас. Когда у тебя пройдёт, мы об этом поговорим. Сейчас я тут. С тобой.
Я положила голову ей на плечо.
Я в эту минуту любила Еву так, как я не любила её ни в один из предыдущих пятнадцати лет нашей дружбы.
* * *
В пятницу вечером я поехала к родителям.
Я их не предупреждала. Просто приехала. Они меня не ждали. Папа в этот день играл с Антоном в шахматы на веранде. Мама раскатывала тесто на кухне. Барсик спал на своей табуретке.
Я открыла дверь своим ключом.
Папа увидел меня первый.
Папа очень спокойно поставил шахматную фигуру на доску. Папа очень спокойно посмотрел на меня. Папа очень спокойно сказал:
— Татьяна. Антон. Все ко мне.
Антон вышел из-за стола.
Мама вышла из кухни.
Барсик не вышел. Барсик в эту секунду оказался — я не знаю, каким образом — у меня на руках.
Барсик ко мне в моей жизни прыгал три раза. Один — когда я в шестнадцать лет плакала. Второй — когда я в семнадцать получила свою первую плохую оценку в институте. Третий — сейчас.
Барсик у меня на руках устроился и очень тяжело замурчал.
Папа подошёл ко мне. Папа отодвинул Барсика очень аккуратно (Барсик не возражал — Барсик понимал ситуацию). Папа обнял меня.
Я в эту секунду — впервые за три дня — заплакала по-нормальному.
С рыданиями. С трясущимися плечами. С тем громким, некрасивым, человеческим плачем, которым я в последний раз плакала в двенадцать лет, когда мой парень в школе сказал моей подруге, что я страшная.
Папа держал меня.
Мама стояла рядом. Папа очень аккуратно жестом показал ей —не сейчас . Мама поняла. Мама ушла поставить чай.
Антон стоял у двери. Не зная, что делать. У моего брата в его жизни не было опыта с плачущими женщинами в его собственной семье. Антон, я подозревала, в эту минуту мысленно листал свои опции — все они ему казались неудачными.
Я отстранилась от папы.
Я очень тихо сказала:
— Папа. Я у вас сегодня поживу. Пару дней. Можно?
— Полинушка. Здесь твой дом. Можно — это про не свой. У нас нет такого вопроса.
— Папа.
— Да?
— Артём. Он. Он мне.
— Полинушка, не сейчас. Я знаю, что-то случилось. Я не знаю, что. Я не буду спрашивать. Иди наверх. Я к тебе приду через десять минут с маминым пирогом и с одним коньяком. Мы с тобой посидим. Молча или с разговором — как ты решишь.
Я кивнула и пошла наверх.
* * *
В субботу утром папа повёл меня в свой кабинет.
Папин кабинет — это особое место. В него папа приглашает только тех, у кого с ним серьёзный разговор. У нас в нашей семье в этом кабинете за всю мою жизнь побывало человек двадцать — родственники, друзья, иногда я и Антон, и однажды — Артём.
Папа закрыл дверь.
Папа сел за свой стол.
Папа открыл одну из своих бутылок коньяка — ту, которую он держит для очень серьёзных разговоров.
Налил себе. Налил мне.
— Полинушка.
— Да, пап.
— Расскажи. Своими словами. Что.
Я рассказала.
По пунктам. Без жалости к себе. Без эмоций. Так, как я в понедельник рассказывала Еве — почти без моего голоса.
Папа слушал.
Папа очень внимательно отпил свой коньяк.
После моей последней фразы, тишины секунд десять, папа сказал своим ровным голосом:
— Полинушка.
— Что.
— У меня к тебе один вопрос.
— Слушаю.
— Ты его любишь?
Я открыла рот.
Я закрыла рот.
Я в эту минуту очень сильно хотела соврать. Я хотела сказать «просто симпатия». Я хотела сказать «как друга». Я хотела папе показать, что я — твёрдая взрослая женщина, которая в течение трёх дней закрыла одну плохую главу своей жизни.
Я папе не соврала.
Я никогда папе не врала. Я и в эту субботу не начала.
— Люблю, пап.
— Хорошо.
— Хорошо?
— Полинушка, я не радуюсь. Я констатирую. Если ты его любишь — у меня к нему другой подход. Если бы ты его не любила — я бы тебя сейчас спросил, нужны ли тебе мои юристы. Раз ты его любишь — я тебя спрошу другое.
— Что.
— Ты хочешь, чтобы я с ним поговорил?
Я моргнула.
— Папа, ты сейчас предлагаешь мне родительское посредничество в моих отношениях.
— Полинушка, я предлагаю тебе всё, что у меня есть. У меня в жизни есть один козырь — это моя голова. И я её тебе предоставляю. Если у тебя получится самой — у меня это будет лежать в кармане. Если не получится — у меня будет уже наготове.
Я смотрела на папу.
У меня в моей жизни был один человек, который меня в любой ситуации видел и не комментировал. Этот человек — мой папа. Папа умел давать инструмент в нужную минуту.