«Домой».
Володя вдруг понял, что дом у него теперь в двух местах. Здесь, на Покровке, где Аля качает Юру. И там, в Берлине, где Степан, Хильда, Ганс и зеленая лампа, разгоняющая тьму. И он, Владимир Леманский, человек из будущего, стал мостом между этими двумя мирами. Мостом, который выдержал ледоход истории.
Задумчиво вышел на тротуар, поднял воротник и пошел в сторону метро. Ему нужно было купить цветы для Али. И тот самый игрушечный паровоз для Ганса, который он обещал. Теперь он точно знал, что вернется.
Глава 13
Берлинский март сорок восьмого года выдался капризным, как примадонна немого кино, чье время безвозвратно уходит. То он ослеплял пронзительным, почти весенним солнцем, заставляя капель барабанить по карнизам веселую дробь, то вдруг, словно спохватившись, нагонял свинцовые тучи и сыпал колючей ледяной крупой, напоминая, что зима в отношениях бывших союзников только начинается.
Владимир Игоревич вернулся на виллу в Бабельсберге именно в такой день — ветреный, сырой, пахнущий мокрым углем и тревогой. Но едва «Виллис», присланный за ним на аэродром Темпельхоф, въехал в ворота, тревога отступила. Дом встречал его теплым светом окон, дымком из трубы и ощущением крепости, которая выстояла в осаде.
Его ждали. Едва он переступил порог, отряхивая мокрое пальто, как на него налетел маленький ураган.
— Герр Владимир! Герр Владимир вернулся!
Ганс, за этот месяц, кажется, вытянувшийся еще на пару сантиметров, обхватил его ногу. За ним, вытирая руки полотенцем, из кухни вышла Хильда. Она улыбалась — сдержанно, но глаза её сияли тем самым светом, который Леманский так долго искал для своего фильма. Следом, громыхая сапогами по лестнице, спускался Степан, а из гостиной, раскинув руки, уже плыл навстречу Рогов.
— Живой! — прогудел продюсер, стискивая режиссёра в объятиях. — А мы уж думали, тебя там в ЦК на сувениры разобрали. Ну, рассказывай! Приняли? Не порезали?
— Живой, Гриша. И фильм живой. Приняли. С правками, конечно, но сердце не тронули.
Владимир опустился на одно колено перед Гансом. Мальчишка смотрел на него с надеждой и любопытством, пытаясь заглянуть за спину, где Леманский прятал руку.
— А я тебе кое-что привез, Ганс. Из Москвы.
Он протянул мальчику большую картонную коробку, перевязанную бечевкой. На крышке была нарисована яркая картинка: локомотив, вагоны, рельсы.
Ганс ахнул. Дрожащими пальцами он рванул бечевку. Внутри, в гнездах из папиросной бумаги, лежал черный, блестящий лаком паровоз. Немецкий, трофейный, но купленный в советском «Детском мире» — ирония судьбы, которую мог оценить только взрослый.
— Это… это мне? — прошептал мальчик.
— Тебе. Это модель BR-01. Самый быстрый. Ну, беги запускать, дядя Степан поможет рельсы собрать.
Ганс взвизгнул от восторга и помчался в гостиную. Степан, подмигнув Владимиру, пошел следом.
— С приездом, Володя, — сказал он просто, но в этом «просто» было больше тепла, чем в длинных речах. — Мы тут без тебя чуть с тоски не взвыли. Грета весь монтаж вылизала, каждый кадр языком полировала. Ждали только тебя на звук.
— Звук — это душа, Степа. Сейчас мы её в тело вдувать будем.
Вечер прошел в суете и рассказах. Владимир говорил о Москве, о Юре, который уже улыбается, о смерти Эйзенштейна (эту новость встретили молчанием и поднятыми стопками). Но он не сказал главного. Он не сказал о том холоде, который почувствовал в кабинете Жданова. О том, что «железный занавес» уже почти опустился, и этот их фильм — возможно, последний мост между берегами, которые стремительно расходятся.
— Кстати, — Рогов разлил по второй. — У меня новость. Премьера назначена. Через неделю.
— Где? — спросил Владимир.
— В «Вавилоне». На Роза-Люксембург-плац. Это в нашем секторе. Кинотеатр старый, красивый, лепнина, бархат. Уцелел почти полностью, только крыло одно разбито. Но зал — на восемьсот мест. И билеты, Володя… билеты уже раскупили. Немцы хотят видеть.
— «Вавилон»… — задумчиво произнес Владимир. — Хорошее название. Символичное. Смешение языков. Надеюсь, мы найдем общий.
Следующие дни слились в одну сплошную рабочую смену. Тон-студия DEFA стала их вторым домом. Владимир, как человек из будущего, знал, что звук в кино — это не просто диалоги и музыка. Это атмосфера. Это воздух.
Он мучил звукорежиссера, старого немца с абсолютным слухом, требуя невозможного.
— Герр Мюллер, мне не нужен просто звук шагов, — объяснял он, сидя за микшерным пультом. — Мне нужен звук шагов по мокрой брусчатке, которая помнит бомбежку. Вы понимаете разницу? Звук должен быть гулким, одиноким.
— Но, герр режиссёр, — стонал звукорежиссер, — у нас нет такой записи в библиотеке шумов!
— Значит, запишем. Вернер, тащи таз с водой и кирпичи. Будем шагать.
Они создавали симфонию шумов. Скрип трамвая на повороте, капель в разрушенной церкви, шелест страниц Гейне, дыхание паровоза.
Самым сложным было озвучание сцены на вокзале. Хильде предстояло снова пережить тот момент. Снова закричать, когда гудит паровоз.
Она стояла в звукоизолированной кабине, перед микрофоном. На ней были наушники. На экране перед ней шла черно-белая картинка: клубы пара, уходящий поезд, её собственное лицо, искаженное болью.
В аппаратной сидели Владимир и Степан.
— Готова? — спросил Владимир через стекло.
Хильда кивнула. Она была бледной. Руки сжимали край пюпитра.
— Пошла фонограмма.
Загудел паровоз. Этот звук, усиленный динамиками, заполнил студию.
Хильда закрыла глаза. Она не играла. Она вспомнила. И когда на экране её героиня открыла рот в немом крике, Хильда закричала в микрофон.
Это был не театральный крик. Это был звук, от которого у Степана в аппаратной по спине побежали мурашки. Крик раненой птицы. Крик матери. Крик человека, у которого отнимают жизнь.
— Стоп! — скомандовал Владимир. — Снято.
Хильда в кабине опустила голову на руки. Её плечи дрожали.
Степан, нарушая все инструкции, вскочил и выбежал из аппаратной. Он ворвался в кабину звукозаписи, сорвал с неё наушники и неуклюже, но крепко обнял.
— Всё, всё… — шептал он, гладя её по волосам. — Тише. Это только кино. Это понарошку. Я здесь. Ганс дома, с паровозом играет. Никто никуда не едет.
Она уткнулась ему в плечо, пахнущее табаком и одеколоном «Шипр».
— Я думала, я не смогу, — прошептал она.
— Ты смогла. Ты такая сильная, Хильда. Я таких не видел.