Он вышел на крыльцо, выдыхая облако пара. Воздух был вкусным — холодным, с легкой горчинкой угольного дыма. Владимир попрыгал на месте, разминая затекшие мышцы, и трусцой направился к воротам.
Стук подошв по брусчатке звучал ритмично: раз-два, раз-два. Он бежал в сторону парка Бабельсберг, мимо спящих особняков, мимо руин, припудренных снегом, которые в этом утреннем свете выглядели не пугающе, а почти живописно.
Метров через пятьсот он услышал странный звук за спиной. Топ-топ-топ-шмыг. Топ-топ-топ-шмыг. Словно за ним увязался маленький, но очень настойчивый ежик.
Леманский сбавил темп, прислушался. Звук не исчез. Он остановился и обернулся.
Метрах в десяти от него, смешно размахивая руками, бежал Ганс. На мальчишке были его кургузые штанишки, явно штопанные-перештопанные, слишком большая куртка, из которой торчали худые запястья, и огромный вязаный шарф, в который он был укутан по самый нос. На ногах у него были грубые ботинки, которые гулко стучали по камням.
Увидев, что Владимир остановился, Ганс тоже затормозил, тяжело дыша. Его лицо было красным от мороза и натуги, а из носа предательски текло, но в глазах горел такой решительный огонь, что Леманский невольно улыбнулся.
— Доброе утро, спортсмен, — сказал Владимир, поджидая бегуна. — Ты куда это собрался в такую рань?
Ганс подбежал ближе, шмыгнул носом и вытер его рукавом куртки.
— С вами, герр Владимир! — выдохнул он. — Я видел… вы каждое утро бегаете. Как солдат. Я тоже хочу.
— Как солдат? — переспросил Леманский. — Нет, брат, солдаты бегают по приказу и с винтовкой. А мы с тобой бегаем для радости. Чтобы сердце было сильным.
— Чтобы быть сильным, как дядя Степан? — спросил Ганс серьезно.
— И как дядя Степан, и как… как ты сам. Ну что, побежим? Только давай договоримся: темп держим ровный, не рвем. И дышим носом. На морозе рот не разевай, а то горло простудишь. Мама нас тогда обоих в угол поставит.
— Понял! — Ганс кивнул так энергично, что шарф съехал ему на глаза.
Они побежали рядом. Высокий мужчина и маленький мальчик. Владимир специально укоротил шаг, подстраиваясь под семенящий бег ребенка. Ганс старался изо всех сил. Он копировал движения Леманского, держал спину прямо, смешно сопел, стараясь дышать носом, как велел «командир».
Они добежали до набережной. Река Хафель была скована темным льдом, но на середине чернела полынья, от которой шел пар. Владимир перешел на шаг, чтобы восстановить дыхание. Ганс тут же остановился рядом, уперев руки в колени, как заправский марафонец.
— Тяжело? — спросил Владимир, глядя на пунцовые щеки мальчика.
— Нет! — соврал Ганс, хотя его грудная клетка ходила ходуном. — Нормально. Герр Владимир, а вы… вы на войне тоже бегали?
Леманский посмотрел на воду. Вопрос был простым, но ответить на него было сложно. Альберт не был на той войне, но память Владимира Леманского, чье тело он занимал, услужливо подбросила картинки перебежек под огнем, тяжесть мокрых сапог, свист осколков.
— Бегал, Ганс. Но тогда я бежал, чтобы выжить. Или чтобы догнать врага. А сейчас мы бежим, чтобы жить. Чувствуешь разницу?
Ганс задумался, смешно наморщив лоб.
— Чувствую, — сказал он наконец. — Когда убегаешь — страшно. А сейчас… сейчас просто жарко.
Владимир рассмеялся и потрепал мальчишку по шапке, надвинув ее ему на уши.
— Вот именно. Жарко. Это кровь играет. Это жизнь, Ганс. Запомни это чувство. Когда тебе будет страшно или холодно, вспоминай, как мы с тобой бежали, и внутри было жарко.
— Я запомню, — серьезно пообещал мальчик.
— А теперь — марш домой! — скомандовал режиссёр. — У нас через час планерка, а мы еще не завтракали. Если опоздаем к штруделю, Рогов нам этого не простит.
— Наперегонки? — вдруг предложил Ганс, и в его глазах заплясали бесенята.
Владимир оценил дистанцию до дома. Метров триста.
— А давай! — согласился он. — Только чур, я тебе фору не даю.
— И не надо!
Ганс сорвался с места, как маленькая ракета. Владимир дал ему отбежать метров на десять, а потом рванул следом. Он бежал легко, пружинисто, чувствуя в себе огромную силу и нежность. Он видел перед собой маленькую фигурку в нелепой куртке, которая упрямо неслась вперед, к теплу, к дому, к новой жизни.
И в этот момент Владимир Игоревич Леманский был абсолютно счастлив. Потому что он точно знал: этот мальчик больше никогда не будет убегать от бомб. Он будет бежать только вперед, наперегонки с ветром, а он, режиссёр из будущего, сделает все, чтобы дорога под его ногами была ровной.
Глава 10
Подсобное помещение, примыкающее к гаражу виллы, раньше служило, вероятно, кладовой для садового инвентаря. Теперь же оно превратилось в святая святых оператора Степана — его мастерскую, или, как шутил Рогов, «операционную». Здесь пахло не пыльными граблями и сухими листьями, а машинным маслом, табаком, металлической стружкой и тем особым, техническим уютом, который умеют создавать вокруг себя русские механики в любой точке земного шара.
На верстаке, освещенном мощной переносной лампой, лежала разобранная камера «Аррифлекс». Ее внутренности — шестеренки, пружинки, обтюратор — были разложены на чистой белой тряпице с хирургической аккуратностью. Степан, вооружившись пинцетом и часовой лупой, вставленной в глазницу, колдовал над механизмом затвора. Его огромные руки, привыкшие ворочать тяжелые штативы и рыть окопы, сейчас двигались с деликатностью ювелира.
Рядом, на высоком табурете, поджав под себя ногу, сидел Ганс. Мальчишка не шевелился, боясь даже дышать слишком громко, чтобы не сдуть какую-нибудь микроскопическую шайбу. Он смотрел на руки Степана как на чудо, как на руки фокусника, который вот-вот достанет кролика из шляпы.
— Вот смотри, малец, — пробасил Степан, не вынимая лупы из глаза, отчего его лицо казалось комично перекошенным. — Видишь эту штуковину? Это обтюратор. *Der Herz*. Сердце. Понимаешь?
Ганс кивнул, вытянув шею.
— *Herz*, — повторил он. — Сердце.
— Точно. Оно бьется. Тук-тук. Тук-тук. — Степан изобразил пальцами ритмичное движение. — Когда оно открывается, свет заходит внутрь и ложится на пленку. Бац — и картинка. Мгновение поймали, в коробочку положили. А когда закрывается — пленка перематывается на следующий кадр. Понял механику?
— Понял, — прошептал мальчик. — Это как глаз. Моргает.
Степан хмыкнул, откладывая пинцет.
— Соображаешь. Как глаз. Только глаз забывает, а эта железка помнит все. Даже то, что мы сами забыть хотим.
Он потянулся за отверткой, но Ганс опередил его. Мальчишка схватил инструмент с края стола и протянул оператору. Степан на секунду замер. Его первой реакцией, выработанной годами войны и привычкой никому не доверять свое оружие (а камера была его оружием), было рыкнуть «Не трожь!». Но он посмотрел в глаза мальчишки — чистые, преданные, жаждущие быть полезным.