Зал взорвался аплодисментами. Штерн закрыл лицо руками. Он был раздавлен. И раздавил его человек, которого он считал другом.
Владимир вернулся на место. Он сел, глядя прямо перед собой. Он чувствовал, как что-то внутри него умерло и осыпалось пеплом. Он спас своих. Но он убил свою душу.
Вечером он не поехал домой. Он пришел к Степану в общежитие. Там, в тесной комнате, все еще пахло хвоей — скоро Новый год.
Степан сразу все понял по его лицу. Он молча достал бутылку водки, налил полный стакан.
— Пей, — сказал он.
Владимир выпил залпом. Водка обожгла горло, но холод внутри не ушел.
— Я предал человека сегодня, Степа, — сказал он, глядя в пустой стакан. — Штерна. Того критика в очках. Я втоптал его в грязь, чтобы спасти нас.
Степан сел напротив. Его тяжелая рука легла на плечо друга.
— Ты не предал, Володя. Ты выбрал. На войне всегда приходится выбирать: кого тащить из огня, а кого оставить. Ты тащишь нас. Это тяжелый груз. Но ты не бросай его.
Из-за ширмы выглянул Ганс.
— Дядя Володя! — радостно крикнул он. — Смотри! У меня фингал прошел!
Мальчик подбежал, гордо тыча пальцем в едва заметный желтый след под глазом.
— Я теперь Ваня, — сообщил он. — Витька сказал, я нормальный пацан. Мы завтра снеговика лепить будем.
Владимир посмотрел на этого мальчика, спасенного из руин Берлина. На Хильду, которая штопала носок у окна, в тепле и безопасности. На Степана, который смотрел на них с любовью.
— Ваня… — прошептал Владимир. — Хорошее имя.
Он понял: его жертва была не напрасной. Страшной, подлой, но не напрасной. Он купил им жизнь.
* * *
Новый, 1949 год встречали у Степана. Комната была украшена гирляндами из цветной бумаги, которые клеили Ганс и Юра (Аля привезла сына в гости). Посредине стояла елка — живая, пахнущая лесом и морозом. На ней висели мандарины, завернутые в фольгу, и тот самый калейдоскоп из гильзы, как главная игрушка.
Стол был накрыт по-праздничному: оливье (с докторской колбасой, которую удалось достать), шпроты, винегрет, шампанское.
Хильда надела синее платье. Она сияла. Её волосы были уложены в прическу, на шее — нитка простого жемчуга (подарок Степана с премии). Она больше не была похожа на *Trümmerfrau*. Она была красивой советской женщиной, пусть и с легким «рижским» акцентом.
— Тихо! — скомандовал Степан. — Куранты!
Радиоприемник «Рекорд» торжественно пробил двенадцать раз. Заиграл гимн.
Все встали. Чокнулись.
— С Новым годом! — крикнул Ганс-Ваня.
— С новым счастьем! — вторила ему Хильда.
Степан поднял свой бокал.
— Я хочу выпить… — он запнулся, подбирая слова. — За то, чтобы не было войны. Чтобы наши дети дрались только снежками. И чтобы мы всегда были вместе. В одном окопе.
— За нас, — тихо сказал Владимир. — За «трофейных людей». Мы выжили, ребята. И мы будем жить.
Он смотрел на искры бенгальских огней, которые зажег Ганс. Они рассыпались золотыми звездами.
1949 год наступил. Год испытаний. Год атомной бомбы. Год, когда гайки закрутят до предела. Но здесь, в этой маленькой комнате с ситцевыми занавесками, был создан свой микрокосм. Свой ковчег.
И Владимир знал: пока они держатся друг за друга, они непотопляемы. Даже если придется врать, притворяться и носить маски. Главное — то, что под маской. А там — живое сердце, которое бьется в ритме общей надежды.
Глава 19
Пятничный вечер на Покровке опустился на город мягко, словно кто-то накрыл Москву пуховым платком. За окнами, где в синих сумерках кружился густой снег, жизнь замирала, пряталась по норам, сворачивалась калачиком.
В квартире Леманских было тихо. Той особенной, чуткой тишиной, какая бывает в доме, где только что с огромным трудом уложили спать маленького ребенка.
Аля вышла из детской на цыпочках, притворив дверь так осторожно, чтобы даже язычок замка не щёлкнул. Она прислонилась спиной к косяку и выдохнула. Юра, у которого резались зубы, капризничал весь день. Он требовал рук, тепла и бесконечного укачивания.
Сейчас, в этой тишине, Аля особенно остро чувствовала свое одиночество. Ей некому было позвонить, некому «сдать» внука на выходные. Она была сиротой. Её родители сгинули еще в тридцатых, оставив ей в наследство только старый фотоальбом и привычку рассчитывать на себя. Мать Володи, которая обычно с радостью помогала, сейчас слегла с тяжелым гриппом и категорически запретила привозить к ней «карапуза», боясь заразить единственного внука.
— Ну вот, — прошептала Аля своему отражению в темном стекле коридорного окна. — Ты одна на вахте.
Но сегодня она не хотела быть просто уставшей матерью. Сегодня она ждала мужа. И не просто мужа, который принесет зарплату и устало уткнется в газету. Она ждала того человека, которого любила больше жизни и который, она видела это, медленно замерзал изнутри.
После триумфа «Сплава», после Сталинской премии, после всей этой грязи с собраниями и чистками, Володя стал другим. Он стал похож на натянутую струну, готовую лопнуть. Он приходил домой, улыбался, играл с сыном, но глаза его оставались темными, как колодцы.
Аля решила: сегодня она его отогреет. Чего бы это ни стоило.
Она пошла в спальню, открыла шкаф. Там, в глубине, висело «то самое» вишневое платье из креп-жоржета. Довоенное. Чудом сохранившееся. Она не надевала его с сорок первого года.
Аля сбросила домашний халат. Критически осмотрела себя в зеркало трюмо. Похудела, конечно. Ключицы торчат. Но кожа всё такая же белая, и волосы, если их распустить…
Она надела платье. Шелк холодил кожу, напоминая о временах, когда они были беззаботны. Распустила тугой пучок, позволив каштановым волнам упасть на плечи. Достала заветный флакон «Красной Москвы» — каплю за уши, каплю на запястья, каплю в ложбинку груди.
На кухне уже был накрыт стол. Не богато, по-советски, но с любовью. Скатерть с вышивкой ришелье. Бутылка «Цинандали», которую Володя привез из командировки. Тонко нарезанный сыр (Аля отстояла за ним час в Елисеевском), пара мандаринов и плитка шоколада «Гвардейский».
Она зажгла две свечи, вставив их в старый медный подсвечник. Электричество включать не стала.
Села и стала ждать.
Часы в коридоре пробили восемь. Потом половину девятого. Володя задерживался. Аля не волновалась — она знала, что совещания в Министерстве могут затягиваться до ночи. Она просто сидела, глядя на пламя свечи, и собирала внутри себя тепло, чтобы отдать его ему. Весь, без остатка.