Литмир - Электронная Библиотека

Он кивнул и отошел к группе композиторов.

Владимир выдохнул. Спина под новым пиджаком была мокрой.

— Пронесло, — шепнул Степан. — Глаза у него… как у рыбы мороженой. Страшный мужик.

— Страшный, — согласился Владимир. — Но мы пока ему нужны. Мы — золото партии. Пошли отсюда, Степа. Мне воздух нужен.

* * *

Научно-исследовательский кинофотоинститут (НИКФИ) был храмом советской оптической науки. Здесь, в тихих лабораториях, разрабатывали новые виды пленки, объективы для широкоформатного кино и секретные приборы для военных.

Хильда, которая теперь по паспорту звалась Хильдой Карловной Кривошеевой, работала здесь лаборанткой третьей категории. Устроиться сюда помог всё тот же Большаков, выполняя обещание. Но каждый день Хильда шла на работу как на эшафот.

Она боялась. Боялась, что кто-то спросит про её прошлое. Боялась, что её немецкий акцент (который она выдавала за прибалтийский) раскроют. И больше всего боялась, что её сочтут некомпетентной. Ведь она не была ученым. Она была сборщицей на заводе «Карл Цейсс» в Йене. У неё не было диплома, были только руки и память.

В лаборатории №4 царило уныние. Группа инженеров во главе с начальником отдела, Соломоном Моисеевичем, столпилась вокруг стола. На столе лежал разобранный экспериментальный объектив — сложная система линз и призм, которую пытались скопировать с новейшего немецкого образца.

— Не сходится! — в отчаянии воскликнул молодой инженер Петров. — По чертежам все верно, а собираем — юстировка сбивается. Клинит кольцо диафрагмы. Это брак в расчетах!

— Это не брак в расчетах, Петенька, — вздыхал Соломон Моисеевич, протирая очки. — Это у нас руки не из того места растут. Там допуски — микроны. Немец, который это собирал, наверное, дышать переставал.

Хильда стояла в стороне, моя колбы. Она слушала их спор и искоса поглядывала на стол. Она знала этот объектив. Она собирала такие в сорок четвертом, по двенадцать часов в смену.

Она видела ошибку. Они пытались вставить третью линзу с усилием, а её нужно было «вкручивать» с легким обратным ходом, чтобы попала в резьбу.

Инженеры ушли на перекур, оставив «капризный» прибор на столе. В лаборатории осталась только Хильда и Соломон Моисеевич, который сидел за своим столом, обхватив голову руками.

Хильда вытерла руки полотенцем. Подошла к столу с объективом.

— Хильда Карловна, не трогайте, — устало сказал начальник, не поднимая головы. — Сломаете, потом греха не оберешься. Он опытный, в единственном экземпляре.

Хильда не ответила. Она взяла тонкий пинцет и специальный ключ. Её руки двигались сами собой. Память пальцев — самая надежная память на свете.

Она аккуратно вынула заклинившую линзу. Продула резьбу. Смазала край капелькой масла (чего инженеры не делали, боясь испортить стекло). Потом, едва касаясь, вставила линзу обратно, сделала то самое, едва заметное движение назад — «щелк» — и плавно закрутила. Механизм встал на место. Диафрагма закрылась и открылась мягко, как лепесток цветка.

Соломон Моисеевич поднял голову. Очки сползли ему на нос.

— Вы… вы что сделали?

Хильда положила инструмент.

— Там заусенец был, — сказала она с сильным акцентом, забыв про конспирацию. — И смазка нужна. Графитовая. Совсем чуть-чуть.

Старый еврей встал. Подошел к прибору. Покрутил кольцо. Идеально.

Он посмотрел на Хильду. Долго, внимательно. Он был умным человеком. Он слышал этот акцент. Он видел эти движения — профессиональные, отточенные, заводские. Не «прибалтийские».

— Йена? — тихо спросил он.

Хильда замерла. Сердце упало в пятки. Она кивнула.

Соломон Моисеевич вздохнул. Подошел к двери, проверил, плотно ли закрыта.

— Слушайте меня, деточка. Вы здесь моете пробирки. Понятно? Но если… если у нас опять что-то заклинит… вы моете пробирки очень близко к столу.

Он подмигнул ей за толстыми стеклами очков.

— Золотые руки важнее диплома, Хильда Карловна. А про Йену мы забудем. Рига — прекрасный город. Я там был в молодости.

Хильда выдохнула.

— Спасибо, Соломон Моисеевич.

— Работайте. И… научите Петрова, как этот чертов заусенец убирать. Только аккуратно, чтобы его мужское самолюбие не пострадало.

* * *

Дом кино гудел, как встревоженный улей. Шло открытое партийное собрание. Повестка дня была страшной и привычной для того времени: «Борьба с безродным космополитизмом и формализмом в киноискусстве».

Владимир сидел в президиуме. Как лауреат Сталинской премии, он обязан был там быть. Ему было душно. Яркий свет бил в глаза, но он не мог щуриться. Он должен был изображать внимание и гнев.

На трибуне распинали кинокритика Иосифа Штерна. Штерн был хорошим человеком. Он был одним из тех, кто поддержал первые работы Леманского, кто писал хвалебные статьи о «Сплаве», находя в нем глубину.

Теперь Штерн стоял, опустив голову, маленький, жалкий, в поношенном пиджаке. Его обвиняли в том, что он «протаскивает чуждые идеи», что он «раболепствует перед Западом», что его настоящая фамилия не Штерн, а какая-то другая, еще более «неблагонадежная».

Из зала кричали:

— Гнать из профессии!

— Лишить права печататься!

— Покаяться!

Секретарь парткома наклонился к микрофону.

— Слово предоставляется лауреату Сталинской премии, режиссеру Владимиру Леманскому. Товарищ Леманский, вы работали с критиком Штерном. Что вы можете сказать о его вредительской деятельности?

Владимир медленно встал. Подошел к трибуне. Зал затих. Все ждали. Штерн поднял на него глаза — полные слез и надежды. Он ждал защиты. Ведь они пили чай на кухне, обсуждали Эйзенштейна.

Владимир положил руки на деревянные борта трибуны. Альберт внутри него кричал: «Не делай этого! Защити его! Будь человеком!».

Но Владимир Леманский, муж Али, отец Юры, друг Степана и спаситель Хильды с Гансом, знал другую арифметику.

Если он сейчас выступит в защиту «космополита», он сам станет мишенью. Начнут копать его биографию. Докопаются до Берлина. До «трофейной семьи» Степана. До фальшивых документов Хильды.

Их всех уничтожат. Хильду отправят в лагерь. Ганса — в детдом. Степана — на лесоповал.

Цена чести была слишком высока. Он не имел права платить жизнями своих близких за чистоту своей совести.

Владимир набрал воздуха в грудь. И начал говорить.

— Товарищи… — голос его был ровным, но мертвым. — Критик Штерн действительно писал о моих фильмах. И я, к своему стыду, не сразу разглядел в его статьях ту гнильцу, о которой здесь говорили. Он хвалил не идейную составляющую, а форму. Он пытался увести нас от соцреализма в дебри эстетства. Это… это ошибка. Моя ошибка в том, что я слушал эти сладкие речи. Мы должны быть бдительными. Искусство — это фронт. И тем, кто пытается размыть наши идеологические границы, не место в наших рядах.

49
{"b":"965862","o":1}