Вместо окрика Степан мягко перехватил отвертку, но не забрал её, а накрыл маленькую ладошку своей огромной, мозолистой ладонью.
— Давай вместе, — сказал он. — *Zusammen*. Ставь жало вот в этот шлиц. Аккуратно. Не дави, сорвешь резьбу.
Ганс, высунув кончик языка от усердия, начал крутить винт. Степан лишь слегка направлял его движение, позволяя мальчику чувствовать сопротивление металла.
Хильда стояла в коридоре, у приоткрытой двери. Она шла позвать сына обедать, но замерла, увидев эту сцену. Она видела широкую спину русского солдата, обтянутую выцветшей гимнастеркой, и худенькую фигурку своего сына, прижавшуюся к этой спине. Она видела, как бережно эти грубые руки, которые, возможно, держали пулемет или саперную лопатку, сейчас учат её ребенка созиданию.
В её груди что-то сжалось и отпустило. Страх, который жил в ней годами, ледяной ком, который не таял даже у камина, вдруг дал трещину. Она не вошла. Она тихо отступила назад, в тень коридора, оставив их вдвоем в этом круге света и запахе масла.
— Молодец, — сказал Степан, когда винт встал на место. — Руки у тебя правильные. Из плеч растут, а не из… ну, ты понял. Будешь механиком, Ганс. Или оператором. Хорошая профессия. Мирная.
— Я хочу быть как ты, — сказал Ганс, глядя на него снизу вверх.
Степан поперхнулся дымом папиросы, которую только что закурил. Он закашлялся, пряча смущение за клубами дыма.
— Как я не надо, — буркнул он. — Я старый, битый медведь. Будь лучше. Будь умнее. А теперь марш руки мыть, а то мать нас обоих без обеда оставит. Она у тебя строгая. Генерал в юбке.
После полудня группа выехала на съемки в центр. Владимиру Игоревичу нужен был «воздух». Ему требовался кадр, который показал бы масштаб разрушений, но не снизу, из крысиных нор подвалов, а сверху, с точки зрения птицы или ангела, пролетающего над раненым городом.
Выбор пал на Французский собор на площади Жандарменмаркт. Его купол уцелел, хотя и был посечен осколками, а винтовая лестница, ведущая на смотровую площадку, казалась достаточно надежной, хоть и скрипела, как старая мачта.
Подъем был тяжелым. Лифтов, разумеется, не было. Всю аппаратуру — тяжелый штатив, камеру, кофры с оптикой и аккумуляторы — пришлось тащить на себе. Степан пыхтел, как тот самый паровоз, который они снимали накануне, но не жаловался. Вернер и Ганс, который увязался с ними с гордым званием «второго ассистента», несли легкие вещи. Хильда поднималась налегке, но Владимир видел, как ей тяжело — сказывались годы недоедания. Он несколько раз предлагал ей остаться внизу, но она упрямо качала головой.
— Я хочу видеть то, что видите вы, — сказала она.
Когда они выбрались на открытую площадку под куполом, ветер ударил в лицо. Это был сильный, холодный ветер высоты, пахнущий снегом и свободой.
Перед ними лежал Берлин.
Сверху он напоминал не город, а сложную, трагическую карту. Черные провалы сгоревших кварталов чередовались с белыми пятнами заснеженных парков. Шпрее извивалась серой лентой. Рейхстаг вдалеке выглядел как обломанный зуб. Но в этом хаосе была и своя, страшная геометрия.
— Вот это простор, — выдохнул Леманский, придерживая кепку. — Степа, ставь широкий угол. Мне нужен горизонт. Мне нужно небо, которое давит на этот камень.
Степан начал устанавливать штатив. Ветер мешал, трепал полы ватника, пытался опрокинуть камеру.
Ганс, впервые оказавшийся на такой высоте, был в восторге. Страх высоты был ему неведом, или он просто еще не знал, что это такое. Он бегал по площадке, заглядывая в проломы парапета.
— Мама, смотри! Люди как муравьи! Машины как жуки!
— Ганс, осторожно! — крикнула Хильда, которую ветер прижимал к стене. — Не подходи к краю!
Но мальчишка, увлеченный зрелищем, не послушал. Он увидел что-то интересное внизу, может быть, птицу или яркую машину, и перегнулся через полуразрушенные перила. Под ногой у него поехал обломок кирпича.
Все произошло в доли секунды. Ганс вскрикнул, взмахнул руками, теряя равновесие. Его тело качнулось в сторону бездны.
Хильда закричала, но она была слишком далеко. Владимир бросился вперед, но понимал, что не успевает.
Степан, который в этот момент привинчивал камеру, среагировал инстинктивно. Он не думал. Он просто развернулся, бросив дорогую технику (камера опасно качнулась, но устояла), и сделал выпад, достойный вратаря.
Его огромная рука схватила Ганса за шиворот куртки в тот момент, когда мальчик уже начал сползать вниз. Рывок был мощным, грубым. Степан дернул его на себя, прижал к груди и упал на спину, увлекая ребенка за собой на безопасные доски настила.
Они лежали так несколько секунд. Степан тяжело дышал, глядя в серое небо. Ганс, прижатый к его груди, молчал, осознавая, что только что произошло.
— Поймал, — хрипло выдохнул оператор. — Поймал, воробышек. Держу. Со мной не упадешь.
Хильда подбежала к ним, упала на колени. Ее трясло. Она ощупывала сына, проверяя, цел ли он, гладила его по голове, по плечам.
— Живой… Живой… Господи…
Она подняла глаза на Степана. В них стояли слезы, которые ветер тут же высушивал.
— Спасибо, — прошептал она. — Степан… Спасибо.
Степан сел, неловко отряхивая с себя пыль. Ему было явно не по себе от такого проявления чувств.
— Да ладно, — пробурчал он. — Дело житейское. Высота, она такая. Ошибок не прощает. Ты это, пацан… в следующий раз к краю не лезь. У меня сердце не казенное, второй раз так не екнут.
Он встал, поднял Ганса и поставил его на ноги. Потом, словно стесняясь своей мягкости, громко скомандовал:
— Так! Перекур! И обед. Война войной, а обед по расписанию. У кого котелок?
Они устроились там же, на площадке, укрывшись от ветра за толстой колонной. Степан достал свой армейский котелок с тушенкой, которую разогрели на сухом спирте, хлеб и фляжку.
Это был странный пикник. На высоте пятидесяти метров над разрушенной столицей Рейха, русский солдат, немецкая женщина и её сын делили одну банку тушенки. Владимир наблюдал за этим со стороны, жуя кусок хлеба. Он видел, как Степан делит мясо. Большие, сочные куски он аккуратно выкладывал на хлеб Гансу и Хильде, а себе оставлял жир и юшку.
— Ешь, малец, — приговаривал он. — Тебе расти надо. Кости укреплять. А то ветром сдует.
Хильда ела медленно, маленькими кусочками. Она все еще не могла прийти в себя после испуга, но теперь смотрела на Степана по-новому. Не как на оккупанта, не как на работодателя, а как на мужчину.
— Степан, — спросила она тихо. — А у вас… у вас есть дети?
Степан замер с ложкой у рта. Он посмотрел на горизонт, туда, где небо сливалось с руинами. Его лицо, обычно подвижное и грубоватое, вдруг окаменело.