— Был, — сказал он глухо. — Ванька. Такой же вот… шебутной. В сорок первом ему пять было. Я на фронт ушел, а они с матерью в деревне остались. Под Смоленском.
Он замолчал. Тишина стала тяжелой, плотной. Даже ветер, казалось, стих.
— И что? — не выдержал Ганс. — Он сейчас большой?
— Ганс! — шикнула на него Хильда.
— Ничего, — Степан покачал головой. — Нет, брат. Он не большой. Он навсегда маленький. Немцы пришли… — он запнулся, посмотрел на Хильду, на её испуганные глаза, и поправил сам себя. — Фашисты пришли. Сожгли деревню. Всех сожгли.
Хильда закрыла рот рукой. Из её глаз снова брызнули слезы.
— Простите, — прошептала она. — Простите нас.
— А ты-то тут при чем? — Степан вздохнул, и этот вздох был похож на стон раненого зверя. — Я раньше думал — все вы волки. Всех ненавидел. А потом смотрю… вот он, — он кивнул на Ганса. — Щенок ведь. Не виноват он, что в лесу родился. Глаза у него чистые. Как у Ваньки.
Он отвернулся, пряча глаза. Хильда протянула руку и коснулась рукава его ватника. Осторожно, кончиками пальцев. Это был жест не жалости, а сострадания. Общей боли, которая не имеет национальности.
— Степан, — сказала она твердо. — Ганс будет жить. И он будет помнить, кто его спас. И кто его накормил.
— Ладно, — Степан шмыгнул носом и резко встал. — Хватит сырость разводить. Работать надо. Солнце уходит. Володя, ты хотел кадр с зеркалами?
Съемка началась. Владимир хотел осветить темный колодец лестницы, уходящей вниз. Идея Крауса с зеркалами пригодилась.
— Ганс, иди сюда, — позвал Степан. — Будешь моим ассистентом по свету. Держи отражатель. Вот так. Лови солнце и кидай его вниз, в темноту. Будь маяком.
Мальчик с серьезным лицом взял блестящий лист фольги на рамке. Он ловил солнечные лучи и направлял их в проем. «Солнечные зайчики» запрыгали по древним ступеням, выхватывая из мрака пыль и каменную крошку.
Степан снимал. Но он снимал не лестницу. Он развернул камеру и снимал лицо мальчика. Освещенное отраженным светом, оно сияло. В глазах Ганса отражалось небо.
— Смотри, Володя, — прошептал оператор режиссёру. — Смотри, какая светосила. У него душа на диафрагме 1.2 открыта. Все пропускает.
Хильда стояла в стороне, прижавшись спиной к холодной колонне. Она видела, как этот огромный русский медведь смотрит на её сына через объектив — с любовью. И она понимала, что теперь она в безопасности. Этот человек разорвет любого за её ребенка.
Вечер на вилле был тихим. Владимир сидел у себя в кабинете, работая над сценарием, но дверь оставил приоткрытой. Он слышал, как внизу, в холле, Степан чем-то звенит.
Режиссёр спустился вниз. Оператор сидел за столом и что-то мастерил. Перед ним лежала пустая латунная гильза от крупнокалиберного пулемета, осколки цветного стекла (остатки витражей из кирхи) и зеркальные обломки.
— Что это, Степа? — спросил Леманский.
— Да вот… — Степан смутился. — Игрушка. Калейдоскоп. В детстве у меня был такой. Я тут подумал… Гильза — она смерть несла. А если в нее стекляшек насыпать и с другой стороны посмотреть — красота получается. Узоры.
Он зашлифовал края гильзы напильником, чтобы не были острыми. Вставил стекла, закрепил.
— Ганс! — позвал он негромко.
Мальчик тут же прибежал из кухни, где помогал Марте.
— Держи, механик. Это тебе. Подарок.
Ганс взял тяжелую, холодную гильзу. Повертел в руках.
— Что это? Патрон?
— Нет. Это волшебная труба. Посмотри на свет и покрути.
Мальчик поднес гильзу к глазу, направил на лампу и повернул. Внутри вспыхнули и сложились в причудливую звезду разноцветные осколки. Синий, красный, золотой.
— Ого! — выдохнул Ганс. — Там… там звезды! Красиво!
Он бросился к Степану и обнял его за пояс, уткнувшись лицом в живот.
— Спасибо, дядя Степан!
Степан замер, подняв руки, словно сдаваясь в плен. Его лицо стало пунцовым. Потом он неловко, неуклюже опустил свою огромную ладонь на голову мальчика и погладил его по светлым волосам.
— Ну, будет, будет… — пробормотал он. — Играй. Только не разбей.
В коридоре появилась Хильда. Она видела этот момент. Она подошла к Степану, когда Ганс убежал показывать сокровище Марте.
— Степан, — сказала она. — Вы добрый человек. Вы сделали из оружия игрушку. Это… это больше, чем просто подарок.
— Да ладно, — Степан тер шею, не зная, куда деть глаза. — Пацан смышленый. Жалко, если пропадет. Скучно ему тут с нами, взрослыми.
Хильда подошла к нему вплотную. Она подняла руки и поправила воротник его гимнастерки, который сбился. Это был очень простой, домашний, интимный жест. Жест женщины, которая заботится о мужчине.
Степан перестал дышать. Он смотрел на нее сверху вниз, и в его глазах читалась растерянность и… надежда.
— Спокойной ночи, Степан, — тихо сказала она и ушла.
Владимир, наблюдавший за этим с лестницы, улыбнулся. Он вернулся в свою комнату, к зеленой лампе.
— Капитуляция принята, — прошептал он. — Война в сердце Степана закончилась. И, кажется, началась новая история.
Он взял ручку и дописал в дневнике: «Оптика сердца — самая точная наука. Она не требует линз. Она требует только смелости посмотреть в глаза другому и увидеть там не врага, а свое отражение».
Ночь опустилась на Бабельсберг плотным, морозным одеялом. В доме было тихо — той особенной, жилой тишиной, когда слышно не скрип пустых половиц, а мерное дыхание спящих людей.
Владимир Игоревич не спал. Он закончил запись в дневнике, погасил зеленую лампу, но сон не шел. В голове крутились кадры: лицо Хильды в свете софитов, Ганс на краю крыши, руки Степана, держащие самодельный калейдоскоп. Он вышел в коридор и заметил, что дверь на заднюю веранду приоткрыта. Оттуда тянуло холодом и табачным дымом — едким, крепким запахом махорки, которую курил только один человек в этом доме.
Леманский накинул на плечи пальто и вышел на улицу.
Степан стоял у перил, глядя в темноту сада. Огонек его самокрутки то разгорался, освещая грубое, обветренное лицо, то затухал, оставляя только силуэт могучих плеч. Он был без верхней одежды, в одной гимнастерке, словно мороз его не брал или он сам искал этого холода, чтобы остудить что-то внутри.
— Не спится, Степа? — тихо спросил Владимир, вставая рядом.
Степан не вздрогнул. Он знал, что друг придет. Он ждал его.