— Я родился здесь, — начал он, не глядя на меня. — В той квартире на третьем этаже. Окно с треснувшим стеклом — это кухня. Там всегда пахло жареной картошкой и старыми книгами. Мать работала библиотекарем, отец... отец ушел, когда мне было пять. Больше я его не видел.
Он замолчал, и я не решалась нарушить тишину. Этот рассказ был так не похож на все, что я о нем знала.
— Мы жили бедно, — продолжил он, наконец повернувшись ко мне. Его глаза в свете уличного фонаря казались бездонными. — Очень бедно. Я донашивал одежду за соседскими мальчишками, а мать по вечерам штопала мне носки, пока я учил уроки. Она говорила: «Ученье — свет, Давид. Только знания вытянут тебя отсюда».
Он сделал паузу, его взгляд снова уплыл куда-то в прошлое.
— Я и вытянул. Считал каждую копейку, учился так, будто от этого зависела моя жизнь. А она, по большому счету, так и зависела. Поступил на бюджет, потом работал на трех работах одновременно, чтобы помогать матери и платить за свою комнату в общаге. Спал по четыре часа. Никаких тусовок, никаких девушек... только цифры, отчеты, дедлайны.
Он посмотрел на меня, и в его взгляде я увидела того самого мальчика — упрямого, голодного, напуганного.
— Я стал таким не потому, что я зануда или бесчувственный робот, Маша. Я стал таким, потому что боялся. Боялся снова оказаться там, — он кивнул в сторону темного окна. — Боялся бедности, беспомощности, того чувства, когда на тебя смотрят свысока. Моя безупречность — это мой панцирь. Моя защита.
В горле у меня встал ком. Я представила его — худого подростка за учебниками при тусклом свете кухонной лампы, и сердце сжалось от боли.
— Почему ты показываешь мне это? — прошептала я.
— Потому что ты видишь меня. Настоящего. — Он сделал шаг ко мне. — Ты видела меня в лодке, у костра, в лифте... ты видела, как я танцую. И ты не испугалась. Ты не убежала.
Он взял мою руку, и его пальцы, обычно такие уверенные, теперь слегка дрожали.
— А сегодня утром, в офисе... Когда эта ведьма Татьяна набросилась на тебя из-за меня, я понял, что не могу больше прятаться. Я не хочу, чтобы ты думала, что я какой-то недоступный идол, высеченный из мрамора. Я живой. Со своим прошлым, со своими шрамами и страхами.
Он прижал мою ладонь к своей груди. Сквозь тонкую ткань рубашки я чувствовала частый, неровный стук его сердца.
— Я показываю тебе самое уязвимое место, какое у меня есть, Маша. Свою самую большую боль. Потому что я тебе доверяю.
Я смотрела на него — на этого сильного, красивого, невероятно ранимого мужчину, который открыл мне свою душу. И в тот момент исчезли последние барьеры. Исчезли сомнения, остатки страха, даже тень Витиной утраты отступила, уступив место чему-то новому, теплому и бесконечно важному.
Я поднялась на цыпочки и коснулась губами его губ — нежно, почти неслышно.
— Спасибо, — прошептала я ему в губы. — Спасибо, что доверился.
Он обнял меня, прижал к себе так крепко, что стало трудно дышать, и спрятал лицо у меня в волосах. Мы стояли так посреди темной улицы, у его старого дома, двое взрослых людей с грузом прошлого за плечами, которые только что нашли друг в друге то, чего так не хватало, — понимание.
— Пойдем домой? — наконец тихо сказал он.
— Домой, — кивнула я, имея в виду не его квартиру и не мою, а то новое, неизведанное пространство, которое только что родилось между нами.
И когда мы ехали обратно, молча держась за руки, я смотрела на его профиль и думала, что самые прочные стены строятся не из мрамора и стекла, а из доверия и принятия. И мы только что заложили первый камень.
Глава 20
Тишина в его квартире была иной, нежели в моей. Не пустой и отзывающейся эхом одиночества, а… наполненной. Здесь пахло дорогим кофе, свежей бумагой и его парфюмом — древесным, с нотами бергамота. Все вещи лежали на своих местах с почти военной точностью, но теперь я видела за этим не холодный перфекционизм, а потребность в контроле, выстраданную годами бедности и неуверенности.
Он налил нам вина в строгие, без излишеств, бокалы.
— Прости, что сегодня было так… публично, — сказал он, имея в виду сцену с Татьяной Викторовной. Его пальцы обхватили ножку бокала так крепко, что костяшки побелели. — Я не должен был допустить этого. Не хотел, чтобы тебе было неприятно.
— Мне было не неприятно, — ответила я честно, делая глоток. Терпкий вкус граната разлился по языку. — Мне было… важно. Ты встал на мою защиту. Не как начальник, а как…
— Как мужчина, который заботится о тебе, — он закончил фразу за меня, и в его глазах не было привычной стальной брони. Была лишь усталость и та самая уязвимость, которую он открыл мне у своего старого дома.
Он подошел ко мне, взял бокал из моих рук и поставил его на стол. Его руки скользнули по моим плечам, медленно, давая мне время отстраниться.
— Я не знаю, как это делать правильно, Маша, — прошептал он, его лоб коснулся моего. — Я не умею быть небрежным. Не умею отключать голову. Даже сейчас я просчитываю риски, возможные последствия, сплетни в офисе…
Я прикоснулась пальцами к его губам, заставив его замолчать.
— Тогда перестань считать. Просто почувствуй.
Его поцелуй был другим, не таким, как вчера — яростным и жадным, или как на крыльце — нежным и вопрошающим. Он был медленным, исследующим, бесконечно бережным. Казалось, он читал мою душу через прикосновение губ, ища в ней ответы на все свои страхи.
Мы не пошли в спальню. Мы остались в гостиной, на огромном диване, застеленном мягкой серой тканью. Луна через панорамное окно освещала его лицо, и я впервые видела его полностью беззащитным — без костюма, без галстука, без этой вечной готовности к бою. Его шрамы — и те, что были видны на коже, и те, что скрывались глубоко внутри, — стали частью истории, которую он доверил мне.
Позже, когда мы лежали, сплетясь ногами, и слушали, как за окном шумит ночной город, он сказал:
— Я боюсь причинить тебе боль. Ты еще не залечила свои раны. А я… я не знаю, как быть достаточно мягким.
Я перевернулась к нему, положив голову ему на грудь. Слушала, как бьется его сердце — ровно и громко.
— Мы не разобьем друг друга, Давид. Мы просто… поможем зашторить шрамы. Твои и мои.
Он обнял меня крепче, и в этом объятии не было страсти. Была тихая, всепоглощающая благодарность
Глава 21
Утро началось не с будильника, а с запаха жареного бекона и звука джаза, доносящегося с кухни. Я накинула его рубашку и вышла из спальни.
Давид у плиты выглядел сюрреалистично мирным. На нем были простые спортивные штаны и футболка, и он настукивал ритм лопаткой по сковороде.
— Я не знал, что ты умеешь готовить, — улыбнулась я, подходя к нему.
— Выживать-то научился, — он бросил на меня быстрый взгляд и улыбнулся в ответ. — Яйца болтунья или глазунью?
— Болтунью. Как у тебя в детстве.
Он замер на секунду, и в его глазах мелькнула та самая теплая искорка, которую я видела в лодке. Это была наша маленькая победа — над его прошлым, над моей болью.
За завтраком он был другим. Таким же собранным, но без напряжения. Он рассказывал о своей матери, о том, как она гордилась, когда он получил первую премию, и как до самой своей смерти хранила его школьные грамоты.
— Она бы тебе понравилась, — сказал он вдруг, и в голосе его прозвучала легкая грусть.
Путь до работы мы молча проехали, держась за руки. Но по мере приближения к офису его пальцы разжались, плечи расправились, а лицо постепенно застывало в привычной строгой маске. Он снова становился Давидом Игоревичем.
Когда мы вошли в здание, между нами уже видимо для всех возникла незримая стена. Он прошел к своему столу, оставив меня позади. Я смотрела на него и удивлялась, как он может так быстро надевать маску.
Лена тут же налетела на меня у кофемашины.
— Ну что? Где ты пропадала? От тебя пахнет дорогим мужским парфюмом и… беконом? — ее глаза сверкали любопытством.