Она подняла голову.
Нехорошо.
Слишком близко к правде.
— Правда? А мне казалось, я образец холодного величия.
— Лжёте отвратительно.
— Это наша семейная традиция — замечать это друг в друге?
Уголок его рта дёрнулся.
Но глаза остались серьёзными.
— Я не должен был позволять им так далеко заходить.
Вот.
Это прозвучало не как оправдание.
Как признание вины.
И оттого было в сто раз опаснее.
Алина почувствовала, как под рёбрами что-то сжалось совсем не там, где следовало.
— Вы не запускали слух сами, — сказала она.
— Нет.
— Тогда не берите на себя всё сразу.
— Поздно.
Он сказал это очень просто.
И именно эта простота добила.
Потому что она вдруг увидела всю картину с его стороны тоже: дом, где уже давно травят женщин; дворец, который нюхает его брак как место слабости; тайна линии, которую держат на крючке; ведьма, знающая слишком много; сестра, возможно, спрятанная или добитая; и она — женщина, которую уже почти успели объявить неподходящей, пока он воевал не только с врагами, но и с собственным молчанием.
Проклятье.
Нельзя было чувствовать его так ясно.
Нельзя.
Совсем.
— Тогда хотя бы не делайте из меня только жертву, — тихо сказала Алина. — Я не собираюсь стоять и ждать, пока мужчины обменяются письмами, а потом решат, чья жена хуже выглядит на бумаге.
Он шагнул ближе.
Не вплотную.
Но уже достаточно, чтобы жар от камина и его присутствия снова стали одним и тем же.
— Я и не делаю из вас жертву.
— Иногда — делаете.
— Нет. — Его голос стал ниже. — Иногда я просто слишком отчётливо вижу, что за вами уже пришли не как за женой. Как за моим уязвимым местом.
И вот после этого стало совсем тихо.
Не в комнате.
Внутри неё.
Потому что он сказал это вслух.
Не “важной фигурой”.
Не “свидетельницей”.
Не “полезной женщиной”.
Уязвимым местом.
Опасная, страшная правда.
Та, которую можно использовать.
Та, к которой уже нельзя относиться легко.
Алина подняла на него взгляд.
И сразу поняла, что лучше бы не поднимала.
Слишком близко.
Слишком устало оба.
Слишком много уже было между ними — страх, поцелуй, тайна его раны, её ярость, его запреты, их общее знание о том, как хищно теперь на них будут смотреть.
— Тогда, — сказала она тихо, — не смейте больше давать им повод думать, что я слабое место. Делайте из меня неудобное.
Он смотрел так долго, что ей снова стало трудно дышать.
А потом вдруг протянул руку.
На этот раз не к кольцу.
Не к бумаге.
К её скуле.
К самому краю уже темнеющего синяка.
Коснулся едва-едва. Кончиками пальцев. Настолько легко, что можно было бы потом сказать — показалось.
Но не показалось.
Тело отозвалось мгновенно.
Проклятье.
— Это уже сделали, — тихо сказал он.
И вот тут ей захотелось одновременно ударить его и закрыть глаза.
Потому что в этом прикосновении не было ни жадности, ни приказа, ни даже прямой страсти.
Хуже.
Забота.
После всего — именно она.
И именно поэтому страшнее.
Алина не отшатнулась.
Только сказала почти шёпотом:
— Вы выбрали очень плохой момент, чтобы быть нежным.
Его пальцы замерли.
Потом медленно опустились.
— Я не нежен, — так же тихо ответил он.
Она чуть склонила голову.
— Тогда у вас очень опасные руки, милорд.
Уголок его рта дрогнул.
На этот раз почти болезненно.
— Это я уже слышал.
Они стояли слишком близко.
И оба знали: ещё шаг, ещё слово не туда — и всё снова сорвётся.
Но теперь это было бы даже хуже, чем раньше.
Потому что после письма о разводе, после ведьмы, после его признания про уязвимое место любой поцелуй, любое прикосновение можно было бы назвать не слабостью, а уликой.
Этим и пользовались бы.
Он отступил первым.
Слава богам.
И, кажется, себе самому тоже.
— Спать, — сказал Рейнар уже обычным голосом. — Хотя бы два часа.
— Опять приказываете?
— На этот раз — как человек, которому завтра нужна не ваша гордость, а живая голова.
— Это почти романтично.
— Не начинайте.
— Уже начала.
Плохая, упрямая искра между ними вспыхнула и тут же погасла.
Но хватило.
Слишком.
Он взял письмо, кольцо и обугленный клочок.
— Утром кухня. Потом западная галерея. Потом ведьма.
— Потом дворец.
— Потом, — тихо сказал он, — посмотрим, кто ещё решит, что имеет право говорить о нашем браке без нас.
И вышел раньше, чем она успела ответить.
Глава 31. Переезд в приграничное поместье
Утро началось с бульона, слухов и ссылки.
Сначала всё шло почти так, как задумала Алина.
Во внутреннем дворе у кухни ещё не успел растаять ночной снег, когда туда потянулись жёны офицеров, кухарки, девчонки из прачечной, двое старших писцов, трое раненых из лазарета, которым “только посмотреть”, и, конечно, половина гарнизона под разными предлогами. Кто-то нёс корзины с корнеплодами, кто-то — мешок овса, кто-то — детей с красными зимними носами. Дара грохотала котлами так, будто собиралась накормить не крепость, а осаждённый город. Мирна трясущимися пальцами держала новую книгу учёта. Грета с Мирой расставляли кувшины с кипячёной водой. Марта сидела на лавке у стены, как старая ворона на колокольне, и видела всё.
Алина стояла у длинного стола в сером шерстяном платье, без лишнего шитья, с собранными волосами и синяком на скуле, который не стала скрывать специально.
Пусть смотрят.
Пусть запоминают именно это лицо, а не ту дрянь, которую уже, наверняка, понесли по столице: безумная, бесплодная, неуместная жена генерала.
— Для детей в мороз, — говорила она, показывая на котёл, где медленно доходил лёгкий овсяный отвар, — не жирное мясо с утра и не сладости с пустым животом. Сначала тёплая вода. Потом жидкая каша. Если ребёнок после горячки — добавляете соль, а не мёд ложками, как будто хотите его сразу добить любовью.
Женщины слушали.
Не как благородную даму, которой вежливо кивают.
Как человека, у которого слова можно унести домой и вечером проверить на собственном сыне.
Это было лучше всего.
Опаснее всего.
Именно то, что ей и было нужно.
Рейнар не подходил близко. Стоял поодаль, у края двора, рядом с Тарром и двумя офицерами. Тёмный, неподвижный, слишком заметный, чтобы его можно было не видеть, и слишком сдержанный, чтобы понять по лицу, доволен ли он тем, как его жена фактически превращает кухню в военный совет.
Но Алина чувствовала его взгляд кожей.
Каждый раз, когда наклонялась к котлу.
Каждый раз, когда касалась детской руки, показывая, какой должна быть температура кожи.
Каждый раз, когда гарнизонные бабы смотрели на неё уже не с насторожённостью, а с первым, очень осторожным уважением.
Леди Эстор прислала ответ раньше, чем успели остынуть первые бульоны.
Не письмом. Женщиной.
Высокая сухая гувернантка Эльсы, вся в чёрном и с лицом, на котором воспитание было прибито к черепу намертво, явилась во двор в сопровождении стража и при всех произнесла громко, так, чтобы услышали не только ближние, но и те, кто делал вид, будто просто проходит мимо:
— Леди Эстор велела передать, что её дочь жива милостью леди Вэрн и что любой слух, умаляющий достоинство этой дамы, дом Эстор считает ложью и враждебной интригой.
Вот так.
Красиво.
Сухо.
Ударно.
Во дворе стало ещё тише. Потом — живее. Потому что слух, который пытаются задавить страхом, всегда слабее слуха, который ломают публичным свидетельством.
Алина не улыбнулась.
Нельзя было.
Но внутри что-то коротко, довольно щёлкнуло.
Хорошо.
Пусть теперь столица подавится своим удобным шёпотом.
— Миледи, — прошептала Мира рядом, пока Дара орала на мальчишку, сунувшего грязную ложку не в тот котёл, — теперь уже не так просто будет…