— А вы — в саморазрушении.
— Это оскорбление?
— Констатация.
— Какая прелесть. Мы вернулись к нормальному браку.
Уголок его рта дрогнул.
Очень кратко.
Очень не к месту.
Проклятье.
— Я пришлю вам отвар, — сказал он.
Она резко вскинула голову:
— Нет.
— Это не обсуждается.
— Ещё как обсуждается. После всего, что мы нашли, я не выпью ничего, чего не вижу, не нюхаю и не разбираю сама.
— Его приготовят при вас.
— Лучше я приготовлю сама.
Он смотрел секунду.
Потом кивнул.
И вот это было хуже любого спора.
Потому что он снова уступил не из слабости.
Из доверия к её здравому смыслу.
Опасно.
Очень.
— Тогда через полчаса в вашей лечебнице, — сказал Рейнар. — И возьмите ещё свои записи по складу. Я хочу видеть всё вместе.
Она уже собиралась ответить, когда в коридоре послышался чужой голос. Мужской. Тихий, раздражённый, с тем особым оттенком усталого почтения, который бывает только у очень старых слуг или людей, давно служивших при военных семьях.
— Милорд, это нельзя дальше тянуть.
Рейнар резко повернул голову к двери.
Лицо стало жёстче.
— Я не звал, Хольт.
Алина не успела ничего понять.
Дверь приоткрылась, и в кабинет заглянул сухой старик в тёмной лекарской одежде без лишнего шитья. Не тот первый лекарь — другой. Старше. Тоньше. С сединой, собранной на затылке, и глазами человека, привыкшего говорить неприятные вещи без украшений.
Он увидел Алину — и на лице у него мелькнуло неудобство.
Не стыд.
Не страх.
Именно неудобство.
Как у человека, который не ожидал, что опасная правда будет сказана при женщине, которой её, по мнению всех вокруг, слышать не полагается.
Очень интересно.
— Я помешал, — сухо произнёс он.
— Да, — отрезал Рейнар.
— Тогда я подожду у двери.
— Нет, — сказала Алина раньше, чем успела решить, хочет ли это говорить.
Оба мужчины посмотрели на неё.
Она медленно выпрямилась.
— Раз уж в этом доме все вокруг меня десятками лет решали, что мне знать, а чего нет, сегодня у меня дурное настроение на тайны. Говорите здесь.
Старик перевёл взгляд на Рейнара.
Тот молчал.
Очень нехорошо молчал.
Потом всё-таки произнёс:
— Коротко.
Хольт вошёл.
Прикрыл за собой дверь.
И сразу стало ясно: разговор будет не про списки и не про женщин.
Слишком другой запах у него был в руках. Не травяной. Минеральный. Металлический. Как от старых лекарств для долгой боли.
Алина почувствовала это мгновенно.
Профессионально. Против воли.
— Я принёс настой, — сказал старик, глядя только на Рейнара. — И ещё раз скажу: если вы и дальше будете срывать плечо, не спать по трое суток и идти в мороз без плаща, то даже остатки контроля вам не помогут.
Плечо.
Хорошо.
Значит, сначала только плечо.
Но Рейнар ответил не на это.
— Я сам решу, что мне поможет.
— Вы уже решили однажды, — сухо сказал Хольт. — И с тех пор имеете то, что имеете.
Тишина в кабинете стала ледяной.
Алина замерла.
Вот оно.
Не обычная рана. Не просто старая боль после войны. Старик говорил так, как говорят о последствиях, которые не лечатся примочками и красивым упрямством.
Рейнар очень медленно повернулся к лекарю.
— Ещё слово, Хольт.
— А что? — не уступил тот, и в его голосе зазвучала злая усталость старого человека, который слишком долго молчал рядом с чужой гордыней. — Здесь всё равно уже поздно делать вид, будто ваше великое молчание кому-то помогает. Дом рвут на части именно потому, что всем давно известно: наследника вы можете дать только на бумаге.
Слова ударили так тихо, что первое мгновение Алина даже не поверила, что действительно услышала их.
Наследника.
Только на бумаге.
Мир не рухнул. Хуже.
Слишком многое встало на место сразу.
Слухи о замене жены.
Политический удар.
Линия с повитухой.
Одержимость “матерью наследника”.
Его ярость всякий раз, когда речь заходила о детях.
И тот страшный, почти звериный надрыв, с которым он держался за контроль там, где другие просто показали бы слабость.
Рейнар застыл.
Не пошевелился.
И в этом была настоящая опасность.
Потому что у очень сильных мужчин неподвижность перед яростью страшнее удара.
— Вон, — сказал он.
Тихо.
Очень.
Хольт на секунду закрыл глаза.
Понял, что зашёл слишком далеко.
Но поздно.
— Я уйду, — так же тихо ответил он. — Но настой вы всё равно примете. И руку дадите перевязать до рассвета, иначе к полудню она снова онемеет. А насчёт остального… — старик всё-таки бросил короткий взгляд на Алину, — может, уже пора перестать лечить гордость молчанием.
Он поставил на стол тёмный флакон и вышел.
Дверь закрылась.
Теперь тишина стала уже не ледяной.
Мёртвой.
Алина стояла, не чувствуя пальцев.
Не от испуга. От того, как резко сошлось всё.
Старое ранение.
Плечо.
Онемение.
Наследник только на бумаге.
Не просто политическая уязвимость.
Мужская рана, о которой молчат до последнего, потому что в таких мирах это почти равноценно кастрации на площади.
Проклятье.
Она медленно подняла глаза.
Рейнар стоял к ней вполоборота, глядя в темноту за окном, и впервые за всё время казался не страшным.
Одиноким.
Очень.
Но это ощущение было опаснее страха.
Потому что вызывало не желание защищаться.
Желание подойти ближе.
Нельзя.
Совсем нельзя.
— Теперь, — сказал он, не оборачиваясь, — вы, должно быть, понимаете ещё больше.
Голос был ровным.
Слишком.
Как натянутая проволока.
Алина не ответила сразу.
Потому что любой ответ сейчас мог стать ошибкой.
Сочувствие — унижением.
Молчание — жестокостью.
Ложь — оскорблением.
Она выбрала единственное, что умела лучше всего.
Факт.
— Это не просто плечо, — тихо сказала она. — То ранение ушло глубже.
Он медленно повернул голову.
Золотые глаза в полутьме казались почти чёрными.
— Вы поразительно наблюдательны.
— У меня работа такая.
— Нет. — Он сделал шаг к столу. — У вас дурная привычка влезать руками туда, куда вас не приглашали.
— Особенно если там гниёт, а все делают вид, что это просто семейная особенность.
Вот теперь он посмотрел прямо на неё.
Тяжело. Прямо. Без права уклониться.
— И что вы поняли?
Вопрос прозвучал почти грубо.
Не потому, что он хотел её унизить.
Потому что уже был унижен самим фактом этого разговора.
Алина почувствовала, как под рёбрами сжалось.
Не жалость.
Что-то хуже.
Понимание.
— Я поняла, — сказала она медленно, — что вас делают уязвимым не только через меня. И не только через политику. Вас уже давно держат за горло тем, что в таком доме мужчинам не прощают.
Уголок его рта дёрнулся.
Не в улыбке.
В злой тени чего-то слишком личного.
— Вы не знаете, что мужчинам в таком доме прощают.
— Зато уже знаю, чего не прощают. Бесплодия. Слабости. Зависимости от жены. Отказа от линии. Любого намёка на то, что великий генерал не способен обеспечить дому будущее собственным телом, а не чужой бумагой.
С каждым словом воздух становился тяжелее.
Но она не остановилась.
Потому что уже видела: правда не оскорбляет его сейчас. Она просто лежит на том месте, куда он слишком долго не позволял никому наступать.
Рейнар подошёл к столу.
Опёрся ладонями о край.
— Осторожнее, Аделаида.
— Я и так осторожна. Иначе сказала бы хуже.
— Например?
Она посмотрела на его плечо. На то, как он его бережёт, даже не замечая этого. На тень боли у рта. На флакон, который принёс Хольт. И на все их разговоры о наследнике, которые теперь внезапно перестали быть просто внешней угрозой.