– Они окружают, Макс, – мрачно констатировал Николай, вернувшись с урока закона Божия. – Отец Серафим смотрел на меня так, будто я продал душу за чертеж штуцера. Ламздорф сиял.
Нужно было разрывать кольцо.
Я не мог спорить с генералом о педагогике. И уж тем более не мог спорить с иереем о богословии. Мои аргументы из XXI века здесь бы не котировались.
Нужно было действовать тоньше. Через третьи руки.
Я попросил Николая организовать «случайную» встречу отца Серафима с комендантом нашего полигона, Петром Ивановичем Багратионом, после литургии. Генерал был человеком прямым и набожным.
– Ваше Высочество, попросите коменданта рассказать батюшке не о дальности стрельбы, а о спасенных жизнях.
Встреча состоялась в церковном саду. Я наблюдал издали. Комендант, размахивая руками, горячо что‑то объяснял тихому священнику.
– Батюшка, да вы поймите! – долетал до меня его бас. – Француз бьет нашего солдатика с двухсот шагов, а мы ему ответить не можем! Стоят православные как мишени, гибнут зазря! А с этим ружьем мы супостата за версту достанем. Разве ж грех – жизнь христианскую сберечь? Разве Господь хочет, чтобы мы детей своих под пули подставляли беззащитными?
Отец Серафим слушал, теребя крест. Он был добрым человеком, и аргумент о «сбережении воинов Христовых» попал в цель. Он задумался.
На следующем уроке тон проповеди изменился. Священник заговорил о том, что меч тоже может быть орудием Господним, если поднят для защиты Отечества, и что «разумение механики» есть дар, который надлежит употреблять во благо.
Ламздорф снова остался в одиночестве. Его союзник дезертировал, перейдя на сторону здравого смысла. Очередной рапорт генерала вернулся из канцелярии Александра с лаконичной пометкой «К сведению». На чиновничьем языке это означало вежливое «прочитали и выбросили».
Однако победа не принесла спокойствия. Я видел генерала на прогулках. Он не выглядел сломленным. Он напоминал паука, которому порвали паутину. Он замер в углу, перестал суетиться и просто ждал. Ждал, когда муха совершит ошибку.
– Не расслабляйтесь, Николай, – твердил я каждый вечер. – Он только и ждет, что вы поскользнетесь. Тройка по латыни сейчас страшнее, чем плохой порох.
К концу августа установилось хрупкое равновесие. Мы выстроили оборону. Николай учился с яростью обреченного, работал в мастерской с азартом творца и блистал в обществе с холодной вежливостью дипломата. Мы наступали.
* * *
Вечерами и до поздней ночи, когда Павловск затихал, наступало наше время. Кузьма и Ефим уходили спать в людскую, оставляя нас вдвоем. Печь остывала, потрескивая углями, а на столе горела единственная свеча.
Это были часы, когда маски сбрасывались. Здесь не было Великого Князя и загадочного механика. Были два усталых человека, пьющих остывший чай и глядящих на пламя.
Именно в эти часы Николай начал задавать вопросы, от которых у Ламздорфа случился бы апоплексический удар. Вопросы не о железе, а о людях.
– Максим, – начал он однажды, крутя в пальцах медный винтик. – Скажи… Ведь машина работает лучше, когда все детали подогнаны и смазаны?
– Безусловно.
– А если… если одна деталь зажата намертво, а другая болтается? Если трение такое, что искры летят?
Я насторожился. Мы вступали на тонкий лед.
– Тогда машина греется и теряет энергию. КПД падает.
– Вот, – Николай поднял глаза. – Я смотрю на наших мужиков. На крепостных. Разве это не трение? Они работают не потому, что хотят сделать лучше, а потому что боятся порки. Половина силы уходит в страх, а не в дело. Разве это… инженерно?
Я отхлебнул чай, чтобы скрыть удивление. Мальчик сам пришел к мысли, над которой бились лучшие умы его времени. И пришел не через гуманизм французских романов, а через механику.
– Вы правы, – сказал я осторожно. – Крепостное право – это конструкция с чудовищным коэффициентом трения. Она работает, пока топливо дешевое. То есть люди. Но если нужен рывок… если нужна сложная работа, как наши штуцеры… раб не справится. Ему все равно. Ему бы день простоять.
– Значит, нужно менять конструкцию? – тихо спросил он.
– Любую машину можно модернизировать. Но резко дергать рычаги нельзя – разнесет маховиком. Менять нужно узлы по очереди.
В другой вечер, когда за окном хлестал дождь, разговор зашел о том, чье имя гремело над Европой. О Бонапарте.
– Почему он всех бьет? – спросил Николай с детской обидой. – У нас генералы не хуже. Солдаты – львы. А он берет столицу за столицей.
– Потому что у него воюет нация, Николай. Под ружьем не рекруты, которых забрили на двадцать пять лет и забыли. Там граждане. Они верят, что дерутся за свою землю и свою свободу. У каждого маршальский жезл в ранце. Это другая мотивация. Другая энергия.
Николай нахмурился, чертя ногтем по столешнице.
– Значит, чтобы победить его, нам нужно не просто нагнать больше людей? Нам нужны… лучшие люди? Те, кто знает, за что умирает?
– Верно, Ваше Высочество. – Я взял уголек и нарисовал на обрезке доски две фигурки. – Один егерь с нашим штуцером. Обученный и сытый. Он стоит десяти мушкетёров, которых палками погнали в строй. Это экономика войны.
– Обученная армия… – медленно говорил он. – Маленькая, но злая. И дорогая.
– Дорогая в подготовке, но дешевая в итоге. Меньше потерь, меньше обозов, быстрее маневр.
Николай схватил свой журнал, который я заставил его вести для записей опытов. Теперь там, между формулами гальваники, появлялись заметки совсем иного толка.
«Экономия крови через точность». «Свобода действия младшего командира как залог инициативы».
Он писал быстро, перо скрипело. Я смотрел на него и чувствовал странный холодок в груди.
В тот вечер он так и уснул за верстаком. Просто уронил голову на скрещенные руки, не доделав запись. Свеча догорала, бросая пляшущие тени на его мальчишеский затылок.
Я встал, снял с гвоздя свой старый тулуп и осторожно накрыл его плечи. Он даже не пошевелился.
Я смотрел на спящего будущего императора и думал о том, что история – это всё‑таки не гранитный монолит. Это глина. И сейчас, в этом сарае, мы месим эту глину собственными руками.
Если я все делаю правильно, этот мальчик никогда не станет «Николаем Палкиным». Жестокость рождается от бессилия и непонимания. Инженер не жесток – он рационален. Если он поймет, что свобода и достоинство человека – это не опасное вольнодумство, а условие эффективности системы…
Может быть. Только может быть. Россия пойдет по другой колее. Не через кровь бунтов и виселицы, а через чертежи и реформы.
Я задул свечу. В темноте слышалось только ровное дыхание Николая и шум дождя за окном. Работа продолжалась.
* * *
Сентябрь в Петербурге – это не просто смена сезона. Это смена агрегатного состояния души. Если в Павловске воздух был наполнен свободой, хвоей и дымом наших костров, то здесь, в столице, на плечи навалилась свинцовая тяжесть гранитных набережных. Зимний дворец встретил нас как строгий надзиратель, который временно отпустил узников на прогулку, а теперь, звеня ключами, загоняет обратно в камеры.
Мы вернулись в золотую клетку.
Первым делом я отправился проверить наш тыл – мастерскую во флигеле. Я ожидал увидеть запустение, пыль и, возможно, следы мародерства придворных крыс, но реальность приятно удивила.
Дверь мне открыл Савва. Старший истопник выглядел так, будто все лето провел в спячке, обнимая любимый котел, но при виде меня его лицо, расплылось в щербатой улыбке.
– Живой… – протянул он, вытирая закопченные руки о фартук. – А я‑то грешным делом думал, вас давно в Сибирь сослали, герр Максим. Уж больно тихо было. Ан нет, живёхоньки.
– Не дождешься, Савва, – хмыкнул я, пожимая его ладонь. – Сорняки, они живучие.
Я переступил порог и присвистнул.