Николай сделал жест рукой – резкий, хватательный, будто сжимал чье‑то горло.
– … и объяснить ему. Раз и навсегда. Чтобы он больше никогда не смел трогать Мишу.
Ситуация была патовая.
Если Николай сейчас сорвется, ворвется в покои Ламздорфа и устроит мордобой, последствия будут катастрофическими. Генерал только этого и ждет. Он напишет слезную депешу Александру: «Ваше Величество, ваши братья совершенно отбились от рук, они опасны, нападают на учителей, нужен строжайший карцер и изоляция».
И Александр поверит. Или сделает вид, что поверил. И тогда прощай, мастерская. Прощай, прогрессорство. Николая запрут, меня вышлют или вздернут. И обоих будут бить еще сильнее, в назидание.
Я не мог вмешиваться напрямую. Михаил – не мой ученик. Я для него – пустое место, «Макс‑истопник». Лезть к Великому Князю с советами через голову официального воспитателя – это верный способ укоротить себе жизнь.
Но я мог вооружить Николая. Не штуцером, а чем‑то более убойным в дворцовых интригах.
– Сядьте, – сказал я жестко.
Николай дернулся, словно хотел возразить, но послушался. Привычка подчиняться команде наставника сработала быстрее обиды.
– Вы сейчас хотите пойти и набить ему морду. Благородно. По‑гусарски. Но глупо.
Он вспыхнул:
– Ты не видел его рук, Максим!
– Тише! – я поднял ладонь. – Я верю. Я знаю, что это больно. Но подумайте: почему Ламздорф это делает? Думаете, ему так важен твердый знак? Или каллиграфия?
Николай нахмурился.
– Он садист. Ему нравится мучить.
– Именно. Ему нравится реакция. Ему нравится видеть страх в глазах ребенка. Ему нравится, когда Миша плачет, когда он сжимается в комок, когда вы, Николай Павлович, белеете от бессильной злобы. Он этим питается. Как вампир кровью, он питается вашими эмоциями. Это дает ему чувство власти.
Я подошел ближе, глядя ему прямо в глаза.
– Если Михаил сейчас покажет, что ему больно, если вы устроите скандал – генерал победит. Он получит свою порцию удовольствия. И завтра он ударит снова, потому что это работает. Кот играет с мышью, пока мышь пищит и бегает.
Николай молчал. Желваки на его скулах перестали ходить ходуном, взгляд стал более осмысленным. Он начинал слушать.
– И что делать? – спросил он глухо. – Терпеть? Смотреть, как он калечит брата?
– Нет. Не терпеть. Воевать. Но не кулаками, а головой.
Я присел на корточки перед ним, чтобы наши лица были на одном уровне.
– Мы сменим тактику. Лишим его корма.
– Как?
– Сделайте из Михаила зеркало. Или камень. Научите его быть… скучным.
Николай удивленно приподнял бровь.
– Скучным?
– Идеально, тошнотворно скучным. Послушным. Безупречным. Когда Ламздорф рядом – Михаил должен превращаться в заводную куклу. «Да, генерал». «Слушаюсь, генерал». «Виноват, генерал». Никаких слез. Никаких возражений и страха в глазах. Пустота.
Я видел, как шестеренки в голове Николая начали вращаться. Он был умным парнем. Он понимал механику не только железа, но и людей.
– Если он не будет получать то, чего хочет, ему это быстро надоест, – пробормотал он.
– Точно. Представьте, что Ламздорф бьет по клавише, ожидая звука, а звука нет. Тишина. Раз ударит, два… А потом ему станет скучно. Садисту неинтересно мучить манекен. Он ищет живое.
Николай потер подбородок.
– Миша вспыльчивый. Ему трудно сдержаться.
– Объясните ему, что это игра. Военная хитрость. Скажите, что он – разведчик в тылу врага. Его задача – не выдать себя. Пусть внутри он материт генерала последними словами, пусть представляет, как тот горит в аду. Но снаружи – лед.
Я положил руку ему на колено.
– Это не трусость, Ваше Высочество. Это броня. Змею не побеждают, пытаясь перекусить её зубами. Ей просто не дают повода ужалить. Пусть он станет скользким, гладким и неуязвимым. Пусть генерал ищет зацепку и не находит её. Это взбесит Ламздорфа больше, чем любой ваш скандал.
Николай медленно кивнул. В его глазах загорелся новый огонек – не ярости, а азарта. Он увидел решение и схему.
– А когда Ламздорфа нет… – продолжил я.
– … пусть живет как хочет, – закончил за меня Николай. – Пусть орет, бегает, ломает стулья. Главное – не при нем.
– Да. Разделите мир на две части. В одной – театр для старого дурака. В другой – свобода. Вы сохраните ему психику, Николай. И руки.
* * *
Утро началось как обычно не с кофе, а с новостей от «дворового радио». Всегда молчаливый Кузьма, сегодня с самого порога излучал какую‑то хитрую, почти заговорщицкую вибрацию. Он возился у верстака, протирая ветошью тиски, и то и дело косился на меня, явно ожидая вопроса.
Я не выдержал первым.
– Ну, выкладывай, – буркнул я, проверяя центровку сверла. – Чего ты мнешься, как девка на выданье?
Кузьма расплылся в улыбке, обнажив крепкие, хоть и желтые от табака зубы.
– Да так, герр Максим… Слух прошел. Говорят, Его Высочество Николай Павлович вчерась в библиотеке с младшим братом сидели. Часа два, не меньше.
Я замер, не донеся сверло до дерева. Два часа? Обычно уроки заканчиваются быстрее, а добровольно сидеть над книгами Романовы не рвутся, если это не фортификация.
– И что? – спросил я, стараясь выглядеть равнодушным. – Учатся дети. Дело богоугодное.
– Так оно… – Кузьма понизил голос, словно мы обсуждали государственную измену. – Лакеи сказывают, смех оттуда слышался. Тихий такой, но веселый. И Михаил Павлович, говорят, вышел оттуда не зареванный, как обычно после генерала, а… задумчивый. Спокойный, будто ему пряник медовый дали, а не очередной нагоняй.
Смех. В библиотеке, которая обычно служит местом пыток латынью и древнегреческим. Это было интересно.
Весь день я ходил сам не свой. Работа валилась из рук. Я гонял в голове наш вчерашний разговор. Как четырнадцатилетний пацан пересказал мою лекцию про «зеркало» и «скуку» двенадцатилетнему брату? Смог ли подобрать слова? Или, как это часто бывает с подростками, упростил все до банального «терпи, казак, атаманом будешь»?
Мне было важно знать. Это был тест не для Михаила, а для самого Николая. Тест на педагогическую зрелость. Если он сумел объяснить стратегию пассивного сопротивления ребенку, которого бьют, значит, он понял суть управления куда глубже, чем я надеялся.
Вечер опустился на Зимний дворец синей, морозной вуалью. Мастерская наполнилась тенями, пляшущими от дрожащего пламени свечей. Потап с Кузьмой ушли, оставив меня наедине с недоделанным шомполом и собственными мыслями.
Дверь скрипнула.
Николай вошел тихо. Он снял шинель, аккуратно повесил её на гвоздь и прошел к своему месту. Взял в руки деталь курка, которую мы начали вчера, повертел на свету, оценивая фронт работ.
Я молчал. Ждал. Нельзя лезть под кожу, когда там идет какой‑то важный внутренний процесс.
Пять минут мы работали в полной тишине. Только шуршание напильника о сталь да треск уголька в печи. Эта тишина не была тягостной. Она была плотной, как хорошо подогнанная деталь.
– Я рассказал Мишке про шестеренки, – вдруг произнес он, не отрываясь от работы.
Я отложил инструмент. Поднял бровь, хотя он этого не видел:
– Про шестеренки? Я вроде говорил про зеркало.
Николай отложил деталь и посмотрел на меня. В его глазах, сейчас стояла какая‑то странная, пыльная усталость. Мудрость, которой не должно быть в четырнадцать лет.
– Зеркало он бы не понял, Максим. Зеркало – это абстракция. А Мишка… он конкретный. Ему нужно то, что можно потрогать.
Он невесело усмехнулся уголком рта.
– Я сказал ему: Ламздорф – это шестеренка. Большая, старая и ржавая шестеренка в огромном механизме. Она скрипит, визжит, её плохо смазали при рождении. У неё кривые, острые зубцы. И если ты, дурак, суешь между ними свои пальцы – тебя зажует. Перемелет кости и не заметит. Не потому что она злая, а потому что она – железяка. Крутится и крутится.