Я вскочил. Головокружение качнуло мир, но я устоял.
Мне нужна была бумага. Много бумаги.
Я метнулся в каморку к Карлу Ивановичу. Дверь была не заперта (управляющий давно спал у себя наверху, уверенный, что его «крысиная нора» никому не нужна). Я выгреб из ящика стола стопку черновиков, списанные накладные, какие-то счета. Схватил огрызок свинцового карандаша и кусок угля.
Вернулся к печи. Подкинул дров, чтобы пламя гудело ровно и ярко.
— Ну что, оружейный завод имени попаданца Максима, — пробормотал я, разглаживая на колене мятый лист. — Начинаем первую смену.
Рука дрожала, выводя линии. Но мозг работал четко, подкидывая образы из той, другой жизни.
Ствол.
Я начертил круг. Внутри — звезда. Семь нарезов. Не четыре, как делают сейчас, а семь. Шаг витка… Я напряг память. Один оборот на тридцать калибров? Кажется, так писали в вики. Пуля должна вращаться быстро, как волчок, чтобы гироскопический эффект держал её на траектории. Семь глубоких канавок, которые закрутят свинец, не давая ему кувыркаться в полете.
Это было сложно, но понятно. Главный «чит-код» крылся в самой пуле.
Я нарисовал её в разрезе.
Не шар. Шар — это аэродинамическое убожество. Цилиндр с конической головой. «Желудь», несущий смерть. Он тяжелее шара того же калибра, значит, лучше сохраняет энергию.
Но главное — дно.
Я нажимом карандаша выделил выемку в донной части. Коническое углубление.
В этом была вся соль. В этом был мой билет в жизнь.
Сейчас солдаты используют пулю меньшего диаметра, чем ствол, чтобы она легко проскакивала внутрь при заряжании. Из-за этого при выстреле пороховые газы прорываются в зазор (люфт, черт бы его побрал!), пуля болтается в стволе, как ложка в стакане, и летит туда, куда бог пошлет.
Моя пуля тоже будет меньшего калибра. Она свободно упадет на дно ствола под собственным весом. Никаких молотков. Никаких усилий. Скорость заряжания — как у обычного мушкета.
Но в момент выстрела…
Я начал штриховать область порохового заряда.
— … Бах! — прошептал я, чиркая углем стрелки векторов давления.
Резкий удар газов. Давление в сотни атмосфер бьет в дно пули. Но дно — полое. Стенки тонкие. Расширяющийся газ работает как клин. Он мгновенно раздувает, распирает «юбку» пули. Мягкий свинец расширяется и намертво врезается в нарезы ствола.
Обтюрация. Герметичность. Ни один кубический сантиметр газа не уходит впустую. Вся энергия идёт на разгон. А нарезы закручивают снаряд, превращая его в смертоносное сверло.
Я чертил, забыв про боль в щеке, про голод, про Ламздорфа. Это была магия инженерии высшего порядка.
— Затвор, — напомнил я себе, переворачивая лист.
В статье писали про казнозарядность. Если уж делать вундервафлю, то по полной. Заряжать лежа, на бегу. Не вставая в полный рост под картечь, чтобы орудовать шомполом.
Я набросал грубую схему. Откидной затвор. Винтовой? Или клиновой? У меня нет станков. У меня даже кузнеца и напильников нет. Но кузнец должен быть при дворе, но явно не гуру-мастер. Значит, винтовой. Как водопроводный кран. Грубо, надежно, герметично. Два оборота рукояти, открыл «казну», вложил бумажный патрон с пулей, закрыл, капсюль… Стоп, капсюлей еще нет. Значит, кремень. Пока кремень. Но поджиг снизу или сбоку.
К рассвету вокруг меня валялись шесть исписанных листов.
Мои пальцы были черными от грифеля и угля. Глаза слезились. Но передо мной лежал проект не просто ружья.
Это был геополитический аргумент.
Я смотрел на чертеж пули Минье и видел, как меняется баланс сил.
Оружие, которое бьет в три раза дальше. На 800 шагов вместо 200.
Оружие, которое кладет пулю в голову ростовой мишени, а не в «ту сторону».
Оружие, которое сделает пехотную цепь смертельной для артиллерии противника.
Если я дам это Николаю… Если я покажу это Александру…
Кто посмеет тронуть инженера, который придумал, как превратить русскую армию в машину смерти? Ламздорф? Да он сам будет сдувать с меня пылинки, лишь бы я не унес секрет французам или англичанам. Потому что такая винтовка — это победа в войне еще до её начала.
— 1850-е против 1810-го, — усмехнулся я, чувствуя, как потрескавшиеся губы расползаются в злой ухмылке. — Добро пожаловать в будущее, господа гусары.
Оставалось самое страшное. Реализация.
Нарисовать — полдела. Бумага, как известно, всё стерпит, даже мои кривые вектора сил. А вот железо — нет.
Мне нужна сталь. Хорошая, вязкая сталь, а не то железо, из которого тут куют подковы. Мне нужен сверлильный станок с червячной подачей, чтобы сделать нарезы. Мне нужны инструменты, которых здесь просто нет. Их нужно создать.
И сделать это нужно так, чтобы меня не пристукнули «случайным кирпичом» до того, как первый образец пробьет кирасу навылет на расстоянии полверсты.
* * *
Тишина в котельной была обманчивой, словно затишье перед краш-тестом. Печь гудела ровно, переваривая антрацит, но мой внутренний таймер тикал куда громче. Щёку дёргало: под самодельной повязкой пульсировала тупая боль — напоминание о том, как близко пролетела костлявая с косой, замаскированная под дубовый брус.
Я сидел на перевёрнутом ящике, гипнотизируя свежие чертежи, разложенные прямо на пыльном полу. В голове крутились формулы баллистики и варианты сплавов, но где-то на периферии сознания билась тревожная мысль: Ламздорф не успокоится. Первый промах его только раззадорит.
Внезапно дверь распахнулась. Не скрипнула, как обычно, а грохнула о стену, словно её выбили тараном.
Я вскочил, инстинктивно хватаясь за кочергу — единственное оружие пролетариата, доступное мне в этом подземелье.
На пороге стоял Николай.
Я привык видеть его застёгнутым на все пуговицы, в мундире, который сидит как вторая кожа, с лицом-маской. Но сейчас передо мной стоял не Великий Князь. Передо мной стоял перепуганный насмерть подросток.
Он был без камзола, в одной тонкой голландской рубашке, распахнутой на груди. Волосы всклокочены. Но главное — ноги. Он был в одних шёлковых чулках. Белых. Которые уже через секунду стали серыми от угольной пыли.
Он прибежал сюда через весь дворец, по холодным каменным лестницам, забыв про обувь, про охрану, про этикет. Ванька. Чёртов Ванька и его вездесущий язык. Телеграф «сарафанного радио» сработал быстрее ветра.
— Максим… — выдохнул он.
Николай сделал шаг ко мне, споткнулся о рассыпанный уголь, но даже не заметил. Его глаза сейчас были огромными от расширенных зрачков и полными влаги. Он увидел мою щеку. Грязная тряпка, пропитанная сукровицей, багровый отёк, сползающий на скулу.
Его лицо исказилось такой гримасой боли, будто это ему, а не мне, только что полоснули по лицу щепой.
— Живой… — прошептал он, и голос его сорвался. — Господи, живой.
Он бросился ко мне, вцепившись ледяными пальцами в рукав моего кафтана. Его трясло. Крупная дрожь била всё тело.
— Тебя убьют, Максим! — закричал он, не таясь, не оглядываясь на дверь. — Он убьёт тебя! Я знаю! Мне сказали… балка… Это он! Это Ламздорф!
Слёзы хлынули из его глаз потоком. Это был не плач капризного ребёнка, которому не купили игрушку. Это была истерика человека, который вдруг осознал своё тотальное бессилие перед машиной уничтожения.
— Уезжай! — он тряс меня за руку, пытаясь сдвинуть с места, вытолкать к выходу. — Прошу тебя! Христом Богом молю, Максим, уезжай! Вон из Петербурга, вон из России!
Он полез куда-то за пазуху, дрожащими руками вытаскивая тугой кошель.
— Здесь деньги! Золото! Тут много, хватит до самой Пруссии! Я дам лошадь… я прикажу конюху… Только беги! Немедленно! Пока ты цел, пока он не прислал кого-то ещё!
Я стоял, позволяя ему выплеснуть этот страх. Я смотрел на будущего «жандарма Европы», на «Николая Палкина», который сейчас, в грязном подвале, в одних носках, рыдал, размазывая слёзы по щекам, и умолял меня спастись.
Ему было плевать на статус. Плевать на гордость. Он просто боялся потерять единственного человека, который не врал ему и не пытался сломать.