Ситуация стала патовой. Николай был в ярости, но бессилен.
– Он победил, – бросил он, комкая мой чертеж машины Вимшурста. – Всё. Конец электричеству.
Я посмотрел на смятую бумагу.
– Нет, Николай. В механике нет тупиков. Есть только необходимость сменить инструмент. Если гора не идет к Магомету…
– То что?
– То мастерская приедет к вам в спальню.
Это была партизанская война. Если мы не могли заниматься официально, мы ушли в подполье.
Я начал собирать «посылки».
Я брал небольшие механизмы – часовые пружины, модели рычагов, куски гальванических копий. Прятал их в корзины с чистым бельем, которые носили лакеи (подкупленные или просто запуганные Аграфеной Петровной). Я вкладывал чертежи в учебники по истории, маскируя их под карты сражений.
Вечерами, когда Ламздорф, убедившись, что «воспитанник в постели», уходил к себе пить пунш, у Николая начиналась вторая смена.
Он доставал из тайника под матрасом мои посылки. Зажигал огарок свечи, пряча пламя за стопкой книг, чтобы свет не был виден в коридоре.
Я представлял эту картину: будущий самодержец Всероссийский, сгорбившись, как школяр‑двоечник, разбирает присланный мною лейденский конденсатор или читает главу о сопротивлении материалов, щурясь в тусклом свете.
Утром я получал «ответку» – записки с вопросами, спрятанные в кармане камзола, отправленного в чистку.
«Макс, почему искра синяя, а не желтая?»
«Макс, я рассчитал передаточное число для лебедки. Проверь».
Это работало. Но глядя на Николая, когда нам удавалось пересечься на минуту в коридоре, я понимал: это путь в никуда.
Он осунулся. Тени под глазами стали такими темными, что их не могла скрыть даже дворцовая пудра. Руки у него мелко дрожали. Он жил на износ, сжигая себя с двух концов – дневной муштрой и ночной наукой.
Долго так продолжаться не могло. Организм подростка, даже Романовского закала, не железный. Скоро он либо свалится в горячке, либо сорвется и наделает глупостей.
Нужно было радикальное решение. Ламздорфа нельзя было обойти, его нельзя было перехитрить моим партизанством.
Только Александр мог разрубить этот узел. Но как заставить Сфинкса вмешаться, не подставив при этом Николая?
Я сидел в пустой мастерской, глядя на недоделанную машину Вимшурста. Диски замерли, готовые к вращению, но крутить их было некому.
Зима обещала быть долгой. И если я не придумаю выход, она могла стать для нас последней.
* * *
Письмо из Тулы шло непростительно долго, словно ямщики везли его не на тройках, а пешком, останавливаясь в каждом кабаке поплакать о судьбе России. Октябрь уже вызолотил парки, начались затяжные дожди, превращающие дороги в направления, и я начал всерьез нервничать. Потап молчал. А молчание в нашем деле обычно означало либо тотальный провал, либо визит Тайной канцелярии.
Пакет принесли в конце месяца.
Он был увесистым, перевязанным бечевкой и запечатанным сургучом такого густого, кровавого цвета, что у меня екнуло сердце. Однако печать была заводская, казенная.
Я открывал письмо дрожащими руками, боясь порвать что‑то важное.
С благоговением сломав сургуч, я начал читать.
– «Его… Высокоблагородию… герру Максиму…» – начал я, щурясь на корявые буквы. Потап писал сам, видимо, не доверяя писарям секреты государственной важности. – «Писано из Тулы, от мастера оружейного Свиридова…»
Новости были, как водка: сначала жгло, потом грело.
Производство запустили. Первые пятьдесят стволов лежали готовыми, пройдя черновую и чистовую обработку. Мой расчет на «страх господен» сработал: Архипка, местный термист, кум Потапа, видимо «потерял страх перед металлом, но обрел страх перед браком». Теперь он экспериментировал с закалкой, и, судя по восторгам Потапа, стволы выходили как один хорошими. Качество не уступало нашим павловским образцам, а иные выходили даже чище.
Но дальше шла боль.
– «Станок нарезной…» – я запнулся, разбирая кляксу. – «Трясется, окаянный. Станина деревянная ходуном ходит, резец дробит, чистоты нет. Мастера ругаются, говорят, не выдержит дуб такой натуги, коли гнать серию».
Я выругался сквозь зубы. Конечно. Я проектировал станок для штучного производства, где можно лаской и нежностью снять стружку. А в Туле погнали план. Дерево не держит вибрацию. Нужна масса.
– «И еще, батюшка Максим… – читал я дальше. – Офицеры здешние, что приемку ведут, просят…» – Кузьма слушая, поднял на меня удивленные глаза. – «Просят дырку поширше сверлить. Говорят, пуля маловата. Хотят, чтоб как у пушки было, чтоб стену прошибало али лошадь валило с копыт сразу. Просят калибр увеличить».
Я ударил ладонью по столу так, что подпрыгнула чернильница.
– Идиоты. Кавалеристы в пехотных мундирах. Им дай волю, они мортиру солдату на плечо взвалят.
Увеличение калибра – это приговор. Больше пуля – больше свинца. Тяжелее боеприпас. Сильнее отдача. Солдат после десятого выстрела плечо вывихнет, а после марша проклянет тот день, когда ему выдали эту «гаубицу». Семь линий – это золотой стандарт. Баланс между убойностью и носимым весом.
– Пишем ответ, – я пододвинул бумагу.
Набросал эскиз. Проблему вибрации нужно было решать инженерно, а не молитвами. Чугунная станина. Литая, тяжелая, как грех. И привод не ножной, а ременной, от водяного колеса. В Туле воды хватает, Упа‑река крутит молоты, покрутит и наши сверла. Зимой же тоже как‑то работают, вроде мускульную силу использовали, животных гоняли. Вот пусть и делают.
– «Калибр не менять ни на волос!» – писал я, выводя мой приговор офицерским хотелкам. – «Стандарт – семь линий. Любое отступление от чертежа считать саботажем и изменой. Единообразие боеприпаса важнее генеральских фантазий. Солдат не вьючное животное, ему эти пули на горбу тащить».
Я вложил в конверт новый чертеж станины и партию калиберных колец – стальных шайб с идеально точным отверстием.
– Это Потапу, лично: каждый ствол, сукин сын, должен проходить через это кольцо. Не лезет – в брак. Болтается – в брак.
Была и третья беда. Литье пуль. Вручную, ковшиком, в холодные формы – это пузыри в свинце. Центровка сбивается, пуля летит криво.
Пришлось доставать наш главный козырь.
Я расписал технологию гальванической матрицы. Той самой, что мы вырастили летом. Как снять восковой слепок с эталона, как графитить, как растить медь. Это было рискованно – отправлять высокую технологию в цеха, где привыкли работать кувалдой, но другого выхода не было. Если они не наладят литье, вся затея с нарезами пойдет прахом.
К вечеру в мастерскую заглянул Николай. Прочитав письмо Потапа, он вспыхнул, как сухой порох.
– Я поеду! – заявил он, меряя шагами комнату. – Я должен сам увидеть. Они там загубят дело! Офицеры требуют калибр менять… Я им объясню!
Я преградил ему путь к двери.
– Куда вы поедете? В Тулу? Ваше Высочество, вы представляете, что это будет?
– Инспекция!
– Это будет скандал на всю Европу. Наследник престола (ну, почти наследник) срывается с учебы и едет на военный завод копаться в станках. Шпионы донесут в Париж раньше, чем вы доберетесь до Москвы. Наполеон решит, что Россия готовит тайную армию вторжения. А Ламздорф… Ламздорф просто запрет вас в комнате до совершеннолетия.
Николай сжал кулаки, понимая мою правоту, но юношеский максимализм требовал действия.
– Я не могу просто сидеть!
– Можете. И должны. Но вы можете дать Потапу то, чего не могу дать я. Власть.
Николай сел за стол и вырвал лист из своей тетради.
Он писал быстро и зло, ломая перья.
«Потапу Свиридову. Доволен усердием. Продолжай. Запомни: мне не нужны цифры для отчета. Мне нужны ружья, которые стреляют. Не жалей бракованных стволов – лучше десять хороших в строю, чем двадцать дрянных, которые подведут. Именем моим требуй соблюдения стандарта».
Подпись была размашистой: «Николай».