— Дядь Миш, — крикнул один из мальчишек-актеров, — а правда, что у вас меч настоящий?
— Настоящий, малец, — Арсеньев присел перед мальчишкой, и солнце бликануло на его кольчуге. — Только он тяжелый. Его не для красоты носят, а чтоб дом беречь. Понял?
Мальчишка серьезно кивнул и потрогал кованую пряжку на поясе «князя».
— Владимир Игоревич! — Ковалёв помахал рукой. — Я готов. Посмотри, какой свет на прилавке с медом. Если сейчас пустим дым и девчат в хоровод — будет сказка!
— Не надо хоровода, Ильич, — Владимир подошел к камере. — Давай просто снимем, как они живут. Пусть торгуются, пусть смеются, пусть собаки лают. Снимай детали: руки, которые хлеб ломают, глаза стариков, пыль в лучах… Нам нужен не парад, а утро, которое не хочется терять.
Степан, шофер, который в этой экспедиции стал и завхозом, и душой компании, втащил на площадь огромную корзину с настоящими лесными орехами.
— Вот, из района подвезли! — объявил он. — Для переднего плана. Тетя Паша сказала — если кто в кадре орех разгрызет, у того зубы как у волка будут!
На площади поднялся веселый гул. Владимир почувствовал, как по коже пробежали мурашки — не от холода, а от того редкого чувства, когда всё получается правильно. Это был «ламповый» мир, где каждый гвоздь и каждый пирожок на прилавке были наполнены любовью сотен людей.
— Приготовились! — негромко скомандовал Леманский. — Ничего не изображаем. Просто живем. Било, давай!
Где-то на краю площади Гольцман мягко ударил в свое било. Звук был не тревожным, а гулким и мирным, как удар сердца.
— Мотор! — выдохнул Владимир.
И рынок задышал. Закричали зазывалы, зазвенела посуда, Арсеньев-князь медленно прошел сквозь толпу, кивая людям, и те кланялись ему не по сценарию, а с какой-то исконной, природной статью. Старуха в углу запела тихую, тягучую песню, и звук её голоса смешался с ржанием коней и детским смехом.
Ковалёв вел камеру плавно, словно плыл по течению этой живой реки. В объектив попадали то золотистые соты с медом, то расшитый рукав Алиного сарафана, то суровое, но доброе лицо кузнеца. Это была живопись в движении.
Когда Владимир наконец крикнул «Стоп!», площадь не замерла. Жизнь продолжалась.
— Ну что, сняли? — спросил кузнец, вытирая пот со лба. — Пойдем, княже, там у меня за избой квас холодный. Тетя Паша передала, чтоб мы не пересохли.
Арсеньев, обнимая кузнеца за плечи, пошел к тенистым деревьям.
— Это было сочно, — Аля подошла к Владимиру, протягивая ему половинку яблока. — По-настоящему. Знаешь, мне на мгновение показалось, что никакой камеры нет. Что мы просто… дома.
Владимир откусил яблоко — сочное, брызжущее сладким соком.
— Мы и есть дома, Аля. В самой середине нашей правды.
Он обернулся к Ковалёву. Тот сидел на ящике, довольно потирая руки.
— Такого кадра у нас еще не было, Володя. Это не кино. Это память.
Над рынком плыл теплый майский день. Впереди была сложная работа, но это утро, пахнущее медом и сосной, навсегда осталось в сердце каждого, кто стоял на этой площади. Это был мир, который стоило собирать.
Вечер опустился на лагерь неслышно, укрыв дубовые стены Рязани густым синим бархатом. Воздух стал прохладным и удивительно прозрачным — таким, что звезды над верхушками сосен казались крупными и яркими, словно их только что протерли суконкой.
В центре лагеря, на большой поляне, развели главный костер. Огромное, веселое пламя плясало в обложенном камнями круге, выбрасывая в небо снопы золотых искр. Эти искры летели вверх, путаясь в ветвях деревьев, и казалось, что сам лес дышит огнем.
Вокруг костра собрались все. Здесь не было чинов и званий: на бревнах, подстелив ватники, сидели рядом именитые актеры, осветители, местные мужики и столичные операторы. Тетя Паша, совершив свой вечерний подвиг, выкатила из углей целую гору печеной картошки. Запах обугленной кожуры и горячей мякоти мгновенно заполнил поляну, смешиваясь с ароматом заваренного в котелке чая на смородиновом листе.
— Налетай, православные! — засмеялась тетя Паша, вытирая руки о передник. — Картошка — мед! Кто не успел, тот завтра массовку впроголодь водит.
Владимир сидел на поваленном стволе сосны, прижимая к себе Алю. На плечах у них было одно на двоих старое одеяло. Володя чистил обжигающую картофелину, перебрасывая её из ладони в ладонь, а Аля посыпала её крупной серой солью из спичечного коробка.
— Вкусно-то как, — выдохнула она, откусывая кусочек. — Володь, честное слово, в самом дорогом ресторане Москвы так не накормят.
— Потому что здесь воздух честный, — отозвался Ковалёв, сидевший напротив. Он блаженно жмурился, подставив лицо теплу огня. — Знаешь, Владимир Игоревич, я сегодня на проявку кусочек пленки глянул… Та сцена, где Арсеньев по рынку идет — это же Левитан! Свет такой, будто он изнутри дерева льется.
Арсеньев, сидевший чуть поодаль, об об колено выбивал трубку.
— Свет — это Ильич постарался, — негромко сказал он. — А я вот что скажу: я сегодня, когда с кузнецом у горна стоял, я ведь впервые за всю карьеру не роль играл. Я просто стоял. Мне этот кузнец, Савельич, про сына своего рассказывал, что под Кенигсбергом лег… И я понял, почему мой князь такой угрюмый. У него ведь тоже вся дружина — чьи-то сыновья.
На поляне стало тихо. Только потрескивали дрова да где-то в лесу ухнула сова. В этой тишине не было тяжести — только общее понимание чего-то очень важного.
Дед Трофим, прихлебывая чай из жестяной кружки, вдруг шевельнулся.
— А ведь оно так и есть, милок, — проскрипел он, глядя в огонь. — Земля-то наша, она всё помнит. И тех, что с монголом рубились, и тех, что пять лет назад в эти леса уходили. Она, матушка, добрая, да только долгую память имеет. Вы вот город построили — а он как стоял тут всегда. Я мимо иду — и чую: деды мои тут ходили. И топоры у них так же звенели.
Он замолчал, и Степан, шофер, тихонько тронул клавиши своей гармошки. Раздался нежный, тягучий звук. Степан не играл маршей или плясовых — он вел какую-то простую, бесконечную мелодию, под которую так хорошо было смотреть на угли.
— Хорошо поет, — шепнула Аля, засыпая на плече у Владимира. — Как будто колыбельную всей Руси поет.
Леманский смотрел на лица людей в колеблющемся свете костра. Вон Гольцман — закрыл глаза, подбирая в уме ноты к этой гармошке. Вон молодые осветители — слушают деда Трофима, разинув рты. Это и был тот самый живой, теплый мир, который Владимир нашел здесь, в 1946-м. Мир, где люди еще умели греться у одного огня и слышать друг друга без лишних слов.
— Знаешь, Ильич, — тихо произнес Владимир, обращаясь к Ковалёву. — Я сегодня понял. Мы ведь не просто кино снимаем. Мы как будто швы на этой земле зашиваем. Чтобы не болело больше.
Ковалёв кивнул, не открывая глаз.
— Зашивай, Володя. У тебя нитка крепкая.