— А ты и есть медведь! — засмеялась Алина. — Наш рязанский медведь. Стой смирно, а то уколю.
В этот момент к ним подошел Гольцман. Композитор выглядел на удивление бодро для человека, проспавшего четыре часа в кузове грузовика. В руках он бережно нес свое било.
— Владимир Игоревич, я тут у ручья место нашел, — сообщил он с заговорщицким видом. — Там эхо такое… Если по железу ударить, звук идет вдоль всей долины. Как будто сама земля гудит.
— Вот там и ставь микрофоны, Илья Маркович, — одобрил Леманский. — Нам этот гул сегодня как воздух нужен.
На съемочной площадке воцарилась та особая, предстартовая тишина. Солнце уже поднялось выше деревьев, заливая крепость золотом. Массовка — полсотни мужиков в портах и лаптях — выстроилась у вала. Они не шептались, не хихикали. Они смотрели на Леманского с ожиданием, словно он действительно был их воеводой.
Владимир поднялся на небольшое возвышение и обернулся к людям.
— Мужики! — голос его был спокойным, но слышным всем. — Мы сегодня не войну снимаем. Мы снимаем дом. Вот эту Рязань. Представьте, что это ваше село. Ваши огороды. И завтра тут всё сгорит, если мы сегодня не встанем. Не надо ничего изображать. Просто стойте. Дышите. И смотрите туда, за лес.
— Понятно, Игоревич, — крикнул кто-то из толпы. — Сделаем. Мы ж понимаем, чай не маленькие.
Володя спрыгнул вниз и подошел к камере. Ковалев уже прильнул к видоискателю.
— Ну что, Ильич? — шепнул Леманский.
— Картинка — золото, Володя. Текстура дерева как живая. Арсеньев на стене стоит — как влитой. Начинаем?
Леманский оглянулся. Аля стояла чуть в стороне, прижав руки к груди. Она кивнула ему и одними губами произнесла: «С Богом».
— Тишина на площадке! — скомандовал Владимир. — Приготовились… Било!
Гольцман там, у ручья, ударил по металлу. Глухой, утробный гул поплыл над лесом, вибрируя в груди у каждого. Это был звук самой истории — тяжелый, медленный и неодолимый.
— Мотор! — выдохнул Леманский.
Арсеньев на стене медленно положил руку на дубовый брус. Солнце высветило каждую жилку на его ладони, каждую трещинку в бревне. Он смотрел вдаль, и в этом взгляде не было актерства — только тихая, мужская решимость защитить свой мир.
В этот момент Владимир Леманский понял: всё получится. Не потому, что у него были миллионы и массовка. А потому, что здесь, в этом подмосковном лесу, они все — от плотника до великого актера — снова стали одним народом, строящим свою Рязань. И этот «теплый» майский свет был им общим благословением.
Когда Ковалев наконец крикнул «Стоп, снято!», тишина держалась еще несколько секунд. А потом со стороны полевой кухни донесся голос тети Паши:
— Ребятушки, щи поспели! С мясом! Идите, поешьте, а то воевать натощак не годится!
Все засмеялись. Пафос мгновенно сменился уютной суетой. Мужики-«дружинники» повалили к кострам, Гольцман бережно зачехлял свое било, а Аля уже бежала к Арсеньеву, чтобы накинуть ему на плечи старую куртку.
Владимир стоял у ворот своей крепости и улыбался. Это был лучший первый дубль в его жизни.
Солнце стояло уже в зените, когда над лагерем окончательно воцарился запах, способный победить любую творческую рефлексию — густой, наваристый аромат щей с тушенкой и свежего ржаного хлеба. Полевая кухня тети Паши, дородной женщины с добрыми глазами и железной дисциплиной, стала центром притяжения для всей экспедиции.
Владимир, вытирая пот со лба, обернулся к Ковалёву, который всё еще не мог оторваться от видоискателя, что-то бормоча про «уходящее золото».
— Всё, Ильич, отбой! — Леманский хлопнул оператора по плечу. — Война войной, а обед по расписанию. Тетя Паша нас самих в котел пустит, если щи остынут.
— Эх, такой блик упустили, — вздохнул Ковалёв, но камеру чехлом накрыл бережно. — Ладно, пошли. Желудок уже не «било» Гольцмана, а целый набат выдает.
Они направились к длинным дощатым столам, наспех сколоченным плотниками под сенью старых сосен. Здесь не было разделения на «звезд» и массовку. Арсеньев, всё еще в своей холщовой рубахе, сидел рядом с бородатым дедом Трофимом, местным плотником, и они вдвоем сосредоточенно крошили хлеб в жестяные миски.
— Ты, милок, ковш-то покрепче держи, — наставлял дед Трофим «князя». — У нас в Рязани-то, сказывают, народ жилистый был. А ты вон, тонкий весь, как лучина. Тебе мяса надо больше лопать, чтоб вражина с одного взгляда со стен падал.
Арсеньев смеялся, подмигивая подошедшему Владимиру.
— Вот, Володя, слышал? Консультант говорит — фактуры мне не хватает. Надо в смету лишнюю порцию говядины вписывать.
— Впишем, Миша, всё впишем, — улыбнулся Леманский, присаживаясь рядом. — Главное, чтоб в кадре ты выглядел так, будто за эти бревна зубами держаться будешь.
Аля появилась чуть позже, раскрасневшаяся, с пучком булавок, приколотых к лацкану куртки. Она несла в руках охапку полевых цветов, которые уже успела собрать по дороге.
— Мальчики, подвиньтесь! — Она втиснулась между Владимиром и Гольцманом. — Тетя Паша, мне только полчерпака, я не справлюсь!
— Ешь, дочка, ешь, — басила повариха, разливая щи. — Вон какая прозрачная, того и гляди ветром сдует. Нам на площадке живые люди нужны, а не тени бесплотные.
Это был тот самый момент, который Владимир ценил больше всего — когда стирались границы между фильмом и жизнью. Солдаты из массовки, которые только что изображали дружинников, теперь травили анекдоты, плотники обсуждали качество подмосковной сосны по сравнению с вологодской, а осветители спорили с Гольцманом о том, можно ли записать «звук тишины», если в лесу постоянно поют птицы.
— Тишина, Илья Маркович, она же в голове, — рассуждал молодой парень-осветитель Васька. — Вот когда в сорок четвертом под Варшавой затишье было — вот то была тишина. Аж в ушах звенело.
Гольцман замер с ложкой в руке, внимательно глядя на парня.
— В ушах звенело… Спасибо, Василий. Это очень точное замечание. Нам нужно именно это — звенящее молчание перед бурей.
Владимир слушал эти разговоры и чувствовал, как внутри него разливается тепло, не имеющее отношения к горячим щам. В этом 1946 году, среди этих людей, переживших такое, что и в кошмаре не приснится, не было места фальшивому пафосу. Они говорили о войне как о трудной работе, о смерти — как о соседке, а о будущем — как о чем-то, что они строят прямо сейчас, своими руками.
— Володь, — Аля тихо коснулась его руки под столом. — О чем ты думаешь? Опять сценарий перекраиваешь?
— Нет, Аля. Просто смотрю. Знаешь, я ведь в детстве… — он осекся, вспомнив, что его «детство» было в другом веке. — Я всегда думал, что история — это даты в учебнике. А она вон какая. Она щи ест из жестяной миски и хлеб солью посыпает.