Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей!
— Володя, слезь сейчас же, люди смотрят! — Алина, раскрасневшаяся и смеющаяся, пыталась стянуть его за край пиджака, но он только выше задрал подбородок.
— Пусть смотрят! Пусть знают, что Николай Гумилев писал это специально для того, чтобы я сегодня на Тверском бульваре признался: я — капитан самого быстрого корабля в мире! И мой корабль пришвартовался прямо у твоего берета.
Он спрыгнул вниз, едва не сбив её с ног, и подхватил под локоть, увлекая дальше по аллее. Его дурашливость была его щитом и его подарком ей. Он видел, как разглаживается морщинка у неё между бровей, как уходит усталость из её глаз, и это было для него важнее любого удачного дубля.
— Ты совершенно невыносим, — выдохнула она, поправляя берет. — Откуда ты вообще помнишь эти стихи? На фронте читал?
— На фронте, Аля, я читал устав и этикетки на консервах, — соврал он, хотя в памяти всплывали лекции по литературе из его «прошлого» 2025 года. — Но когда я увидел тебя, все эти слова сами собой начали всплывать в голове. Это побочный эффект влюбленности, медики называют это «хроническим стихоблудием».
Они дошли до памятника Пушкину. Володя остановился, галантно поклонился бронзовому поэту и, понизив голос до заговорщицкого шепота, продолжил:
— Ты знаешь, Александр Сергеевич мне вчера шепнул, что завидует мне. Он сказал: «Володя, я писал про ножки, про локоны, про мимолетные виденья… Но я никогда не видел художницу, которая может нарисовать небо так, что хочется пить воду прямо с холста».
— Врешь ты всё, — Алина легонько ударила его сумочкой по плечу, но её улыбка была такой светлой, что Володя на мгновение забыл, как дышать.
— Вру, конечно, — легко согласился он. — Но разве правда имеет значение, когда вечер такой золотой? Посмотри на эти звезды.
Он указал на небо, где сквозь дымку города уже проступали первые огоньки.
— Послушай, если звезды зажигают —
Значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — кто-то хочет, чтобы они были?
Значит — кто-то называет эти плевочки
жемчужиной?
Он читал Маяковского не так, как это делали на трибунах — громко и рублено. Он читал нежно, почти интимно, обращаясь только к ней. В этот момент дурашливость куда-то ушла, оставив место той глубокой, почти болезненной искренности, которая всегда пугала его самого.
Алина замерла, глядя на него. Вечерний свет фонаря дрожал в её глазах, превращая их в два бездонных озера. Она осторожно протянула руку и коснулась его щеки.
— Ты удивительный, Володя. Иногда я думаю, что ты… ты всё чувствуешь острее, чем другие. Будто у тебя кожи нет.
— Это просто простуда, — быстро отшутился он, пугаясь собственной серьезности. — Температура поднялась до сорока градусов нежности. Требуется срочная госпитализация в твои объятия.
Он обнял её, чувствуя, как она доверчиво прижимается к нему. Они стояли так посреди бульвара, и мимо проходили люди, проезжали редкие машины, звенел где-то вдали трамвай «Аннушка», но для них время остановилось. Володя чувствовал запах её волос — тонкий аромат мыла и карандашного грифеля — и понимал, что ради этого момента он готов сражаться с тысячью Беловых.
— Аля, — шепнул он ей в макушку. — Давай пообещаем друг другу. Что бы ни случилось… какой бы фильм мы ни сняли, какие бы грозы ни гремели… мы всегда будем выходить на этот бульвар. И я всегда буду прыгать по парапетам и читать тебе всякую чепуху.
— Обещаю, — ответила она, поднимая на него глаза. — Только со стихами осторожнее. А то я ведь тоже могу начать. Про акварель и перспективу.
— О нет! — Володя картинно схватился за голову. — Только не перспектива! Это же самое страшное оружие художников. Ты заманишь меня в точку схода, и я никогда не выберусь обратно!
Они снова пошли вперед, смеясь и перебивая друг друга. Володя начал рассказывать ей совершенно небылицу о том, как в будущем люди будут общаться по маленьким коробочкам с огоньками, и Алина хохотала, называя его фантазером и мечтателем.
— Коробочки! — заливалась она. — И что, там тоже будут стихи?
— Там будет всё, Аля. Но такого Тверского бульвара там точно не будет. И такой тебя — тоже.
Он вдруг остановился у старой чугунной ограды.
— Знаешь, я вспомнил еще одно. Короткое.
Он посмотрел ей прямо в глаза и тихо произнес:
— О, я хочу безумно жить:
Всё сущее — увековечить,
Безличное — вочеловечить,
Несбывшееся — воплотить!
Алина притихла. Она узнала Блока, но в устах Володи эти слова прозвучали как клятва.
— Воплотить… — повторила она. — Мы воплотим, Володя. Нашу симфонию. Наш свет. Нас самих.
— Обязательно, — кивнул он. — А теперь — марш домой. Капитану корабля пора в порт, а его музе — пить чай с малиной, чтобы не заразиться моей простудой нежности.
Они дошли до её подъезда. На прощание он еще раз дурашливо поклонился, щелкнув воображаемыми шпорами.
— Честь имею кланяться, сударыня! До завтрашнего рассвета, который, я уверен, будет нарисован вами лично в самых розовых тонах.
— Иди уже, режиссер, — улыбнулась Алина, скрываясь за тяжелой дверью.
Володя постоял немного, глядя на её окно, пока там не вспыхнул мягкий желтый свет. Потом он развернулся и пошел к своему дому. Улыбка постепенно сошла с его лица, уступая место сосредоточенности. Он шел по ночной Москве, и в его голове снова начали звучать трубы Гольцмана и щелкать монтажный стол. Но теперь в этом шуме была тихая, непобедимая музыка — музыка сегодняшнего вечера, которую он уносил с собой в завтрашний бой.
Он знал, что битва в монтажной будет жестокой. Но он также знал, ради чего он в ней участвует. Потому что там, за ослепительным светом на Крымском мосту, стояли не просто тени. Там стояли они с Алей. И этот свет он не отдаст никому.
Зал заседаний худсовета на «Мосфильме» представлял собой величественное и мрачное зрелище. Высокие потолки, затянутые тяжелым бархатом окна, длинный стол, покрытый зеленым сукном, и невыносимый, застоявшийся запах табачного дыма, который, казалось, впитался в сами стены еще со времен «Броненосца Потемкина». Вдоль стен стояли шкафы с тяжелыми папками — кладбище нереализованных сценариев и закрытых проектов.
Володя вошел в зал ровно в десять. В его походке не было ни тени вчерашней дурашливости, но внутри, под строгим пиджаком, всё еще жило тепло Тверского бульвара. Он чувствовал его как невидимый доспех. Образ Алины, смеющейся над его стихами, давал ему странную, почти вызывающую уверенность. Он знал, что идет на заклание, но страха не было. Была лишь решимость защитить ту искру, которую они высекли на Крымском мосту.
За столом уже сидели «вершители».
Борис Петрович, директор студии, выглядел так, будто не спал неделю: он нервно вертел в пальцах незажженную папиросу, бросая на Володю затравленные взгляды.