Вокруг них начала просыпаться съемочная группа. Лёха-звукооператор, пошатываясь от усталости, разматывал бесконечные бухты проводов, стараясь не задеть операторские рельсы. Массовка — десяток человек, изображающих случайных прохожих, — топала ногами, пытаясь согреться. Все они казались сейчас маленькими, незначительными деталями на фоне грандиозной декорации моста.
Володя поднялся на платформу грузовика. Он видел, как на горизонте вспыхнула тонкая, острая, как бритва, золотая нить. Туман начал медленно оседать, обнажая холодную сталь Крымского моста.
— Ребята! — выкрикнул он, и его голос разлетелся над рекой, усиленный эхом пролетов. — Внимание! У нас будет всего один шанс. Солнце не станет ждать, пока мы доспорим о правилах композиции. Сашка, Вера — на исходную!
Актеры, уже переодетые в свои сценические костюмы, вышли на середину проезжей части. Сашка в своей поношенной гимнастерке без погон выглядел удивительно органично в этом холодном рассвете. Вера, кутаясь в тонкое девичье пальто, поправила выбившуюся прядь. Они стояли на фоне бескрайней перспективы моста, и Володя вдруг понял: это именно то, что он видел во сне. Два человека, потерявших всё и обретших друг друга в этом великом, суровом и прекрасном городе.
— Петр Ильич, наводись! — скомандовал Володя.
Ковалёв, продолжая что-то невнятно бурчать под нос о «дилетантстве» и «погибшей репутации», прильнул к видоискателю. Он долго крутил кольцо резкости, настраивая аппарат. Его руки, привыкшие к старым, надежным схемам освещения, сейчас действовали вопреки всему его тридцатилетнему опыту.
— Я не вижу их глаз, Володя… — прошептал он, и в его голосе вдруг промелькнуло странное, почти детское удивление. — Только свет. Огромный, заливающий всё шар… И они. Две черные искры в этом пламени.
— Вот и держите этот свет, Петр Ильич, — Володя подошел и встал рядом с ним, глядя на сцену поверх камеры. — Не бойтесь тени. В ней сейчас правды больше, чем во всех наших софитах.
Небо на востоке взорвалось. Первый луч солнца ударил прямо в объектив, рассыпавшись тысячью бликов на линзах. Мост мгновенно окрасился в медно-красный цвет. Вода внизу закипела золотом. Это был тот самый момент, ради которого Володя перевернул всю свою жизнь, ради которого он спорил с Борисом Петровичем и убеждал Гольцмана.
— Приготовились! — Володя поднял руку. — Мотор!
Застрекотала камера — сухой, деловитый звук, похожий на стрекотание кузнечика в летнем поле. Сашка медленно обнял Веру за плечи. Они не двигались, они просто стояли, застыв против этого ослепительного сияния. В кадре действительно не было лиц. Были только два силуэта, две судьбы, два контура, которые солнце плавило и соединяло в единое целое.
Володя не дышал. Он чувствовал, как по его позвоночнику пробегает электрический разряд. Это было оно. Чистое кино. То, что невозможно объяснить словами, то, что живет только в пространстве между светом и тенью.
— Стоп! Снято! — выдохнул он, когда солнце окончательно оторвалось от горизонта, превращаясь из багрового диска в ослепительную точку.
В наступившей тишине было слышно только, как тяжело дышит Ковалёв. Оператор медленно отстранился от камеры. Его лицо было бледным, а на лбу выступили крупные капли пота. Он не смотрел на Володю. Он смотрел вдаль, туда, где Сашка и Вера всё еще стояли на мосту, щурясь от яркого света.
— Ну что, Петр Ильич? — тихо спросил Володя. — Брак?
Ковалёв медленно снял кепку и вытер ею лицо. Он долго молчал, а потом вдруг усмехнулся — горько и вместе с тем восхищенно.
— Не знаю, Владимир Игоревич. Насчет брака — это в лаборатории скажут. Но я сейчас в объектив увидел… я увидел то, что мы в сорок первом потеряли. Эту надежду… которая режет глаза. Черт с вами, Леманский. Если за это сажают, то я хотя бы буду знать, за какой кадр сижу.
Володя улыбнулся и крепко сжал плечо старика. Он знал, что первый бой выигран. И дело было не в пленке и не в камере. Дело было в том, что этот старый, закаленный системой человек на мгновение перестал бояться тени.
Туман над рекой окончательно рассеялся. Москва проснулась. Со стороны Парка культуры донесся гудок первого трамвая. Жизнь вступала в свои права, но на этом куске пленки, скрытом в недрах камеры «Дебри», навсегда застыл этот миг — два черных силуэта на фоне ослепительной вечности, два контура свободы, которые никакая анонимка не сможет стереть.
— Собираемся, ребята! — скомандовал Володя. — У нас впереди еще весь день. Гольцман, как ваша музыка?
Илья Маркович, сидевший всё это время в кузове грузовика на раскладном стуле, поднял голову. Его пальцы продолжали беззвучно бегать по коленям, выстукивая тот самый ритм, который он только что услышал в игре света.
— Она теперь есть, Володя, — просто ответил композитор. — Теперь у неё есть фундамент. Светлый, как этот рассвет, и тяжелый, как этот металл.
Володя посмотрел на мост. Он был прекрасен в своей суровой простоте. Режиссер чувствовал, как в нем нарастает новая, спокойная сила. Они начали. И теперь их было не остановить.
Солнце уже окончательно оторвалось от горизонта, и туман, еще минуту назад казавшийся плотным саваном, теперь таял, превращаясь в прозрачную золотистую дымку. Крымский мост гудел под порывами холодного ветра, словно гигантский камертон. Володя спрыгнул с операторской платформы и направился ко второму грузовику, где Илья Маркович Гольцман заканчивал последние приготовления.
В кузове «Зиса» было тесно. Центром этой маленькой вселенной была старая, потертая фисгармония — инструмент странный, почти мистический для советской стройплощадки, напоминавший о церковных хоралах и пыльных кабинетах старой интеллигенции. Рядом с ней, переминаясь с ноги на ногу, стояли четверо трубачей. Это были крепкие мужики из оркестра Радиокомитета, в тяжелых суконных пальто и кепках. Их инструменты — начищенные до зеркального блеска трубы и валторны — полыхали в лучах утреннего солнца так ярко, что на них больно было смотреть.
— Ну что, Илья Маркович? — негромко спросил Володя, подходя к самому борту. — Ваша «маскировка» готова?
Гольцман поднял голову. Под глазами у него залегли глубокие тени, лицо казалось еще более бледным и пергаментным, чем вчера, но в глазах горел тот самый сумасшедший, лихорадочный огонь, который Володя видел у великих творцов своего будущего. Композитор поправил пенсне и коснулся пальцами клавиш.
— Я сделал всё, как мы договорились, Владимир Игоревич, — прошептал он, и его голос едва пробивался сквозь свист ветра. — Это настоящий музыкальный «Троянский конь». Снаружи — неприступная броня, медь, пафос, величие победившей страны. А внутри… — он слабо улыбнулся, — внутри бьется сердце, которое боится, любит и сомневается. Если они будут слушать только ушами — они услышат гимн. Но если они будут слушать душой…
— Душа сейчас не в моде, Илья Маркович, — перебил его Володя, бросив быстрый взгляд в сторону шоссе, где уже начиналось обычное движение. — Сейчас в моде строевой шаг. Давайте покажем им этот шаг.