Вот так? Запрещает? Команды раздает? Ты кто, блядь, такой?
— Да? И что же ты мне сделаешь? — выдохнула я, глядя в упор.
Глава 16
Катя
Он напрягся, как перед дракой.
— Не выводи меня, Катя.
От этих слов мурашки полезли по позвоночнику.
— А то что? — добивала я его, будто ножом ковыряя.
Он медленно выпрямился.
— Поменяю и твою фамилию на Громову. И поверь, со своими связями и документами я это легко сделаю.
Тут меня прорвало. Стану Громовой? Его? Никогда. Не сдохну — задушу. Я в ярости повернулась, пошла к холодильнику, потому что знала: сейчас, сейчас будет точка. На холодильнике лежала папка, документы, его бумажки, все, что он так хранил. Я вытащила, нашла то, что нужно. Пока он сидел и следил, я достала его чтобы он видел, и — разорвала. Медленно. На его глазах. Один раз, второй, третий. В клочья.
— На! Вот твои документы! — процедила я, от злобы аж голос с хрипотцой.
Он дернулся, чуть не подскочил. Переносицу сжал двумя пальцами, будто хотел выжать из себя всю злость.
— И нахера ты, блядь, порвала мое свидетельство о рождении?! — спросил он мрачно, хрипло, как будто сейчас… убьет.
Я дышала тяжело, как после бега, как после побега, как после того, как вырываешься из петли и снова становишься человеком, а не чьей-то вещью.
— Отлично, значит тебя больше не существует БЕЗ СВИДЕТЕЛЬСТВА О РОЖДЕНИИ! — прокричала я, бросая на него клочья бумаги, словно осколки собственной злобы, как будто каждая неровная полоска — это я, разодранная, униженная, вывернутая наизнанку. Он смотрел, как летят эти куски, и будто что-то щелкнуло внутри него, хрустнуло, как кость под каблуком. Глупо? Да, возможно. Но мне нужно было не умно, мне нужно было — чтобы он сгорел, чтобы в его венах зашипела та ярость, которую он прятал за маской ухмылки, за этим своим ледяным спокойствием. Отлично, Леш, раз уж ненавидеть — то до дрожи, до хриплого крика, до срыва, чтоб стены вспотели. Пусть злится. Лучше уж огонь, чем эта его мерзкая тишина, в которой я умираю. Он провел ладонью по лицу, резко, почти со стоном, будто хотел стереть с себя меня.
— Идиотка… мать твою… — выдохнул он сипло, губами, полными презрения.
— Пошел ты, — отрезала я, и в груди у меня будто кто-то сорвал предохранитель.
— Я ж тебя в психушке закрою, чокнутая.
— Себя закрой, козел, — выкрикнула я в ответ, голос сорвался, стал режущим, как стекло, — Видимо мало сидел!
Ой…
— Сука, — выдохнул он и вдруг сорвался с места, как зверь, и я едва успела отшатнуться, как он уже был рядом. Я вскрикнула — не от страха, от шока, от того, как резко он оказался вплотную, и как будто в этой близости что-то взорвалось между нами. Он схватил меня, я закричала, вцепившись в его рубашку, а он уже поднял меня, перебросив через плечо, как вещь, как пакет с нервами, как трофей, и пошел — быстро, тяжело, не оборачиваясь, не разговаривая. Его рука врезалась в мои бедра, крепко, уверенно, удерживая меня вверх ногами, и от его ярости воздух вокруг стал плотным, как пар в котле.
— Не трогай меня! — кричала я, барахтаясь, — Отпусти, придурок! Ты с ума сошел?!
Он прошел по коридору и скинул меня на что-то мягкое — я с глухим стуком рухнула задницей вниз, тяжело дыша, ошарашенная, с колотящимся сердцем. Я подняла глаза — кровать. Кровать. Черт. Я не успела даже выдохнуть, как он навалился сверху, перевернул меня на живот, как куклу, без сопротивления, так резко, что воздух вышибло из легких. Я вскрикнула, но он уже прижимал меня к матрасу, всем телом, так что я чувствовала каждую жилку его груди, каждый нерв в его пальцах. Его рука скрутила мои запястья за спиной, а вторая легла на затылок, мягко, но сдавливая, как будто говорил этим: не дергайся. Я задыхалась, не от боли — от близости, от пульса, что бил в ушах, от дыхания, что спускалось по моей шее, от ярости, что превращалась во что-то другое, горячее, низкое, опасное.
Он держал меня, будто в плену, своим телом, своим весом, своим дыханием. Я чувствовала, как его грудь поднимается и опускается, как этот ритм пробивается сквозь меня, пробирается в позвоночник, как дыхание его щекочет шею, оставляя на коже следы, будто ожоги. И вдруг — кончик его носа коснулся моей шеи, прошелся по венке, еле-еле, почти невесомо, как будто он не человек, а тень, призрак, который все равно сильнее живых.
— Думаешь, ты мало дерьма принесла мне? — тихо и хрипло спросил он, и голос его пронесся внутри меня, как дрожь, как выстрел с глушителем, и от этих слов я вздрогнула сильнее, чем если бы он ударил. Его рука все так же сжимала мои запястья за спиной, сильно, как капкан, будто если отпустить — я убегу, исчезну, сотрусь, и тогда он уже никогда не соберет меня обратно. А потом — как лезвие по коже — холодная колючая боль, но не от пальцев, не от прикосновений, а от слов, острых, как гвозди.
— Не провоцируй меня используя фамилию того ублюдка, — процедил он, так тихо, будто вставлял лезвие между ребер, — это плохо закончится. Только для тебя.
Больно? Что-то внутри меня сжалось? Может. Только я уже не чувствовала, я сгорела раньше.
— Убьешь меня? — спросила я так же холодно, и голос мой прозвучал, как нож, воткнутый в лед. И тогда его рука, лежащая на затылке, резко сжала волосы, будто хотел вырвать не прядь, а воспоминание, прошлое, весь наш с ним пиздец. — Сука ты, Катя, — зарычал он у самого уха, — неблагодарная, упрямая сука. Я сжалась, но не от страха — от боли, от того, как его слова били сильнее кулаков, точнее. Я молчала, потому что знала: если сейчас заговорю — заплачу. А слезы — это слабость.
— Думаешь, это была любовь? — продолжил он с тем же хрипом, в котором плескалось все: и злость, и страх, и отчаяние, — Нет, мне просто захотелось трахнуть молодую училку. Это был импульс, похоть, мимолетная слабость. Но раз так получилось, что от нее у меня теперь ребенок, я, сука, буду его воспитывать. И ты, блядь, не посмеешь мне запретить.
С этими словами он резко отпустил меня, будто выкинул, будто выдохнул и решил больше не дышать. Я осталась лежать, не двигаясь, все еще прижатая к подушке, как к земле, как к гробовой крышке, в которой не хоронят — спасаются. Я дышала тяжело, рвано, и только сила воли сдерживала эти чертовы слезы, которые жгли горло, но не должны были пролиться.
Просто импульс… похоть… трахнуть училку… вот оно, да, вся наша история, сжатая до одного глагола. Ком встал в горле — тугой, горький, я сглотнула но он не ушел, расползся по трахее, прижался к голосовым связкам, заставляя молчать. Никогда не любовь — просто юношеский угар, похвастаться пацанам. И теперь спустя годы, он швыряет в меня это признание. Как кирпич в лицо, даже не задумываясь.
Леха
Я вышел из подъезда, прикурил на ходу и чуть не сломал зажигалку пальцами. Так сжимал, что пластик треснул. Дым застревал в легких, будто организм не справлялся с эмоцией, которую я сам толком не мог назвать. Бешенство, наверное. Тупое, вязкое бешенство, которое лезет под кожу, свербит за глазами, скребется в висках. Хочется просто взять и вмазать кулаком в первую же стену, пока не станет легче. Но, сука, не становится. Я думал, меня ничего не пробьет. После всего. После зоны, после драк, после гнили, что пришлось разгрести. Но вот она — Катя. И все. Крышу рвет, как в первый раз, когда мы только встретились. Только теперь все не сладко, не романтично. Теперь между нами — года. Тюрьма. Молчание. И Леша.
Да, блядь. Леша.
Мой ли? Она зубами держится за свою ложь, цепляется, шипит, извивается, а я смотрю и понимаю — боится. Боится, что я разнесу ее жизнь, как в тот вечер разнес Гену. И ведь правду боится, что самое смешное. Потому что я не собирался разносить ничего. Я бы просто был. Рядом. Но нет. Катя как всегда — упертая, как танк, и такая же ранимая, как тогда. Только теперь она это прячет под злобой, под язвами, под напускной гордостью, как будто это ее спасет.