Литмир - Электронная Библиотека

Мы о многом говорили. Не сразу, не с бухты-барахты, а по вечерам, когда камера проваливалась в тишину, когда даже крысы под шконкой замирали, будто слушали. Мы лежали, кто на спине, кто на боку, дым пускали в потолок, слова выплевывали, как кости изо рта — короткие, точные, без лишнего. За два года болтовня стала для нас почти священной — говорили не чтоб языком потрепать, а чтоб не тронуться. Мы знали, где кто из наших, кто еще держится, кто с кем шепчется через этапы, кто где сидит, кто кого уже переехал. У пацанов свои связи, своя банда — пусть не официальная, пусть без флагов, но настоящая. Те, кто держит зону, как зубами держат мясо. И если дернешь — отпустят только вместе с куском шкуры. Не просто братва, не “крыша” — а мясо, кровь, бетон.

— Осталось недолго терпеть это дерьмо, — кинул Валера, чиркнув спичкой. Пламя осветило его лицо — худое, злое, но в глазах — не тьма, а сталь.

— Атаман вытащит нас. Ищет лазейки. — добавил Кирилл, растирая синяк на руке, полученный днем на дворе от одного блатного выродка, что слишком громко пел.

Я фыркнул, в потолок глядя, как будто там небеса, а не трещины и паутина.

— Атаман? Ты че… Это кто такой вообще?

Кирилл усмехнулся, будто знал, что я зацеплюсь. Валера затянулся, выдохнул, и дым пополз к лампе, как змея, виляющая мимо провода.

— Это не “кто такой”. Это “кто все”. — сказал он спокойно. — Пахан такой. Район держал еще в семьдесят пятом, когда ты, Леха, под стол пешком бегал. Его знали даже те, кто против был. Потому что с ним либо по понятиям — либо в яму.

— У него все схвачено, — продолжил Кирилл, — и менты, и мусора, и блатные, и даже те, кто их крышует. Он не просто пахан — он как волк в клетке с крысами. Никого не жрет без нужды, но если жрет — то до костей. Вышел на него наш общий — Грач. Помнишь такого? Кривой, с кольцом под глазом. Он в лагере с Атаманом сидел, бок о бок. Тот тогда три зоны сдул, устроил побег, слил начальника, а сам вышел по бумаге, как по путевке.

— Говорят, у него по всей стране люди. Даже в верхушке. — Валера говорил без эмоций, ровно, как сводку погоды. — Один звонок — и зона может вспыхнуть или замолчать. Он не орет. Он не машет руками. Он просто смотрит. Если посмотрел — все. Значит, тебя уже нет. Просто еще не понял.

Я приподнялся на локте, всмотрелся в их лица — ни прикола, ни понта. Говорили как о чем-то, что сильнее нас всех. Как о шторме. Как о смерти.

— И че, он реально нас вытащит? — спросил я, не веря до конца, но и не глумившись.

Кирилл кивнул, как будто уже чувствовал свободу под пальцами.

— Он сказал — не бросит. А если он сказал… значит, уже ищет путь. Через суд, через козлов, через кровь, если надо. Атаман, брат, не спасает. Он забирает свое. А мы теперь — его.

Я откинулся обратно. Камера вдруг показалась меньше, но не теснее — плотнее. В голове крутились имена, лица, запахи. Если он и правда нас заберет — тогда это не конец. Это — выдох. Но я знал: у таких, как Атаман, плата всегда есть. Даже если ты думаешь, что ничего не должен. Он скажет — и ты поедешь. Хоть в огонь. Хоть на кровь. Потому что такой человек тебя из гнили вытаскивает не за спасибо. А чтоб ты стал его клинком. В его руке.

Наверное, сегодня мне впервые за все это поганое, закопченное, окровавленное время приснился сон. Не кошмар, не воспоминание, не смерть в повторах, а именно сон. И в нем была она. Катя… Ее имя в моей башке прозвучало, как гвоздь по нерву, как кулак в грудную кость. Чистое, светлое, живое — настолько не к месту в этом аду, что проснулся, как от удара током, с клоком ярости в горле. Потому что за все это время — не было ни одного письма, ни проклятого звонка, ни тени за стеклом, ни одной проклятой попытки узнать, жив ли я вообще. Ни ответа, ни чертова молчания, только пустота. А я все надеялся, верил, как дурак, как щенок, что вот-вот она появится, что придет, заглянет, глянет, скажет хотя бы взглядом, что я еще человек, а не тварь. А потом эта вера начала гнить, как мясо в жару, и я стал злиться. Не просто сердиться — а именно звереть. Какого хрена она не пришла? С кем она там, где, как живет, кого любит, кто целует ее шею вместо меня? Я не знал. А это незнание жгло. Воняло. Убивало медленно. Не было ничего хуже, чем сидеть в бетоне и не знать, куда исчез тот, кто был твоей жизнью.

А тут, как назло, понеслось. Слухи. Шепоты в коридорах, переглядывания, насмешки. Тут, в этом змеином гнезде, слухи — как яд: одного ужалят — и вся камера в курсе. Я услышал обрывок сначала — “мусор с Зареченской”, потом имя… и будто земля подо мной треснула. Александр. Олегович. Зорин. Да чтоб тебя. Я не поверил. Просто не мог. Мир, в котором он мог стать ментом, не существовал в моей голове. Мы с ним бок о бок были, кровь с детства делили, пули делили, убегали вместе, дрались спина к спине. Он не мог. Не должен был. А он, оказывается, теперь младший лейтенант. Форма. Погоны. Улыбка кривая, как и всегда, только теперь — с той стороны решетки.

Когда я услышал его имя вслух, меня затрясло. Все во мне сжалось, как кулак в руке палача. Не ярость — пламя. Я вскипел, как чайник с гранатой внутри. Хотел выть, орать, лупить стены, рвать простыню, забиться в угол и выжечь все внутри. Потому что если он стал мусором — значит, он предал не просто меня. Он предал все. Все, что было, все пацанские разговоры, клятвы, кровь на пальцах, все “держи спину, брат”.

Меня тошнило. Физически. Я вышел в сортир и блевал, как после паленой самогонки. Потому что его имя теперь звучало, как приговор. Как гниль. И если бы я его увидел — я бы вцепился. Я бы плюнул ему в лицо, прямо в эти продажные, фальшивые, теперь уже поганые глаза.

И он пришел. Приперся, сука. Со своими погонами. В форме, гладко причесанный. На встречу. Хотел поговорить. А мне хотелось только одного — чтоб его выволокли отсюда без сознания, с кровью на воротнике. Я не хотел его видеть. Не хотел слышать. Не хотел, чтобы даже его шаги звучали рядом со мной. Потому что предательство, брат, — оно не пощечина. Оно как лезвие в сердце, которое вставили и оставили. Чтоб ты сам его там носил. Всю оставшуюся жизнь.

Глава 4. Катя

Катя

1990-й год

Когда я вышла из зала суда, не было ни слез, ни дрожи, ни слов — только гул в ушах, как после взрыва. Я не чувствовала ничего, будто кто-то вырвал из меня органы, оставив пустую оболочку, без звука, без цвета, без пульса. Сердце, видимо, вытащили первым — оно больше не билось. Я шла по ступеням вниз, и каблуки цокали, как будто не мои, как будто чей-то чужой человек в моем теле разыгрывает сцену. Это был день, когда меня развернули к жизни лицом и врезали так, что я перестала узнавать ее. Гены больше не было. Не стало мужа, не стало палача, не стало тени, что ночами стояла в дверях и следила, как я дышу. И я не рыдала. Ни разу. Ни тогда, ни потом. Я стояла на его похоронах с прямой спиной, как солдат на трибунале, и когда пришло время бросить горсть земли на крышку гроба, я сделала это без пафоса, без слов — просто закрыла, как папку с делом. Как гештальт. Как черную главу, в которой я больше не хотела быть героиней. Пусть его мать прожигает меня взглядом, пусть все эти бабы в черном шепчутся, будто я его закопала своими руками — может, так и есть. Но я туда пришла не оплакивать. Я пришла прощаться. Навсегда.

Дальше было как в киселе. Туман. Шум. Чужие голоса, милицейские ботинки в коридоре, прокурор, который вонял сигаретами и мясом, следователь, что скакал по квартире, как по витрине. Мой дом перестал быть моим. Там теперь витал запах смерти, запах допросов, кровь на ковре, затертая тряпкой, но не забытая. Все — улика. Все — улица. Соседи смотрели как на прокаженную. У подъезда женщины с лицами, как будто им выдали право судить, хрипели голосами прокуроров: “Такая молодая… и вон что…” А я каждый раз проходила мимо, как по минному полю, чувствуя, как на спине вырастают шрамы от этих взглядов.

4
{"b":"954455","o":1}