— Черт, — выдохнул Костя.
— Царапина, — соврал я, потому что не чувствовал. Боль еще не пришла. Она где-то сзади, бежит, догоняет, хрипит, как старая собака. Через пару минут накроет — и тогда держись.
— Что вы тут забыли? — спросил я, глядя на него с подозрением, с тем взглядом, которым раньше провожал тех, кто сдавал своих.
— Следили за мной?
— Может и следили. Не каждый день Алексей Громов приезжает в самое сердце Зареченки, — спокойно, почти с иронией ответил он.
Имя мое, сказанное им, резануло хуже пули. Я сжал челюсти, как капкан, и проглотил злость, как гвоздь.
— Шурка подослал? Теперь вы его хвостик? Или еще лучше — работаете с ним в той мусарке? — прошипел я, медленно, будто капли яда выдавливал.
Костя не вспыхнул. Не огрызнулся. Выглядел усталым. Таким, как я себя чувствовал последние четыре года — будто каждый день ты вешаешь на шею мешок с кирпичами.
— Ну или просто трое из четверых до сих пор понимают, что такое дружба и братва, — сказал он, и голос у него был твердый, как бетонная плита.
Я хмыкнул.
— Не-е-ет, Костян, — протянул я, — вы забыли значение этого слова еще четыре года назад. Забыли и закопали. Как собаку, которую боитесь найти живой.
Сердце мое заходилось, кулаки чесались, взгляд метался. Еще секунда — и я бы вмазал ему. Со всей силы. Об асфальт. Разбил бы его рожу и, возможно, в тот же миг проклял бы себя. Потому что его я бы себе не простил. Ни тогда, ни сейчас, та никогда.
Я рванул к машине, открыл дверь, запрыгнул, резко потянул дверь, хотел уехать — но не успел. Костя уже был у окна с моей стороны.
— Нам нужно поговорить. Ты это знаешь, — сказал он тихо, но твердо. — Перестань убегать от нас. Мы тебе не чужие.
И прежде чем я успел вставить свои чертовы пять копеек, он продолжил:
— Через два дня. В пять вечера. Встретимся в сарае Серого.
Он развернулся и ушел, не оборачиваясь.
Сарай Серого… я думал, его давно продали. Да и плевать. Знать не хочу. Ничего не хочу. Ни встреч, ни разговоров, ни разборок. Но сам себе не верю. Потому что я знаю — я бегу. Не от них. От себя. От прошлого, которое вцепилось в меня. Потому что я знаю — я им больше не свой. Не такой. Не один из них. Но пиздец как не хватает. Тогда, сейчас, всегда.
Глава 20
Катя
Уже было за полночь, дом дышал тишиной, и только Леша, наш маленький, наконец-то заснул, уткнувшись лбом в подушку, как будто мир перестал на него давить — садик его вымотал, это было видно, он еле держал глаза открытыми за ужином, и, наверное, это хорошо, что у него есть место, где он устает, а не замирает, как кролик в капкане. Я села на краешек дивана, устало провела ладонями по лицу, как будто счищала с него день, липкий, уставший, прожитый, но ни капли не мой. Это просто садик, Катя, это просто день, просто жизнь — вот только я все еще не верю, что это моя. Все время ловлю себя на мысли, что я не здесь, не в этом теле, не в этой квартире, я как будто смотрю на все со стороны, чужая кукла, заброшенная в коробку, которую никто не открывает. У меня нет друзей, нет привычек, нет дыхания, которое я делаю для себя — все только по расписанию: приготовить, постирать, уложить, вытерпеть. И рядом со мной человек… который мог коснуться моей ладони — и у меня поднималась температура. А теперь… теперь мы соседи, иногда срывающиеся друг на друга, чужие.
Я медленно поднялась, пошла в ванную, сняла с себя день, как грязную одежду, встала под струю душа — вода стекала по телу, а я просто смотрела, как она уносит усталость, но не злобу, не боль, не пустоту. Завернулась в полотенце, длинное, но все равно неуклюжее, мокрые волосы прилипли к плечам, холодно стало не телу — сердцу. Я вышла, уже собиралась нырнуть в спальню, когда раздался звук — приглушенный, но резкий, я вздрогнула и ахнула, потому что в прихожей стоял Леша. И я, черт возьми, не слышала, как он зашел. Не хотел разбудить? Прокрадывался, как вор? Его движения были заторможенными, неуверенными, будто он напился, но это была не пьяная неуклюжесть — это была усталость. Тяжелая, вязкая, как грязь на сапогах. Он выпрямился, наши взгляды встретились, и я затаила дыхание, потому что забыла, что на мне одно лишь полотенце — он опустил взгляд к моим щиколоткам, потом медленно поднял обратно. В этот момент я ощутила, как сердце стучит где-то в горле, я сделала шаг, хотела уйти в комнату, но ноги понесли к нему, сами, как будто что-то сильнее меня подтолкнуло. Я бежала, хотя хотела спрятаться. Его футболка — темная, промокшая, внизу по бокам — кровь. Настоящая. Живая. Я замерла перед ним, дыша тяжело, трясущимися пальцами схватилась за край футболки и дернула вверх — под ребрами длинный порез, неглубокий, но глупо опасный, кровь уже подсыхала, но все равно казалась свежей.
— Ты ранен — голос предательски дрожал, а я смотрела ему в глаза и ждала, как ждут вердикта.
Он не ответил, только прищурился, так, будто хотел сказать: и что ты теперь будешь делать, милая? будешь меня латать, как дырявую лодку, или снова сбежишь в свои молчания? Он опустил футболку, небрежно, как будто прикрывал не рану, а нелепость. Я отступила.
— Расслабь лицо, а то я подумаю, что ты переживаешь за меня, — сказал он хрипло, с усмешкой, как будто выплюнул эти слова, чтобы отбиться от чего-то внутри.
Прошел на кухню, я осталась в коридоре, едва дыша. Да, я переживала. Да, мне было страшно. Да, я хотела закричать, от злости, от беспомощности.
Он достал банку с компотом, открыл, пил прямо из нее, как будто глотки заливают боль. Я подошла быстро, решительно, пока не передумала. Когда он вернул банку в холодильник и выпрямился, я уже ставила стул позади него. Легкий толчок в грудь — он сел, не сопротивляясь. Он знал, что стул там, потому что даже не удивился. Опустился в него медленно, как будто это не стул, а трон, развалился, раскинув ноги, сидел передо мной, словно проверял — выдержу ли я. Его колени широко, спина чуть откинута, взгляд снизу вверх, тяжелый, цепкий, как у хищника, который устал есть, но все еще голоден. А я стояла перед ним в одном полотенце, мокрая, злая, испуганная и почему-то все еще живая рядом с ним.
Я полезла в шкафчик за аптечкой, чувствуя, как его взгляд сверлит спину. Он сидел там, за моей спиной, будто раненый зверь — молчаливый, тяжелый, со стиснутыми челюстями. Я обернулась, сжав в руках вату, бинт, пузырек со спиртом, и посмотрела прямо на него, не отводя глаз, хотя внутри все жгло от злости и тревоги. — Снимай футболку. — голос твердый, как гвоздь в доску. Не просьба. Приказ. — Как строго, — хрипло усмехнулся он, уголок губ дрогнул. — В тебе до сих пор живет та самая училка. Он поднял глаза, и я увидела в них усталость, злость, тепло, которое он сам в себе ненавидел. Я не ответила. Просто стояла и смотрела, пока он не стянул с себя футболку небрежно. И снова откинулся на спинку стула, раскинув руки, как будто ждал приговора. Я мельком глянула на рану — под ребрами длинный, гадкий порез, края уже стянуты засохшей кровью. И, черт возьми, тело. Крепче. Пресс, плечи, ключицы — будто вырезано из гнева и стали. Я заставила себя отвести взгляд, проклиная себя за каждую дрожь. Поставила стул между его ног, села, как будто мы не чужие, как будто не годами молчали, и не сейчас на грани. Он смотрел на меня пристально, взгляд прожигал, зрачки расширены. Я смочила вату спиртом и посмотрела на него. — Будет больно. — Не впервой. — ответил он спокойно, но в голосе прозвенело. Я приложила вату к ране, и он резко выдохнул — глухо, коротко, с хрипотцой. Мурашки пошли по коже. Он откинул голову назад, скулы напряглись. Я дотронулась еще раз, мягче, быстрее, подула, как в детстве, когда верила, что это поможет. — Это ножевое? — спросила почти шепотом. Он молчал. Потом посмотрел на меня и сжал челюсти. — Не лезь туда, где тебе не место. — хрипло, тихо, как выстрел в упор. — Куда? — спросила, хотя знала. — В мои дела. — холодно, чуждо. И встал. — Подожди, я не закончила, нужно забинтовать. — я встала за ним, но не успела сделать шаг, как он резко обернулся, и я ахнула — он схватил полотенце с двух сторон и рванул. Я прижалась к нему всем телом, голая кожа к его телу — горячему, напряженному, пахнущему потом, кровью. Он не тронул меня руками, только держал за края полотенца, впиваясь в ткань, будто через нее пытался разорвать все, что было между нами. Мое дыхание сбилось, грудь прижалась к его груди, я чувствовала, как колотится его сердце, он был близко, настолько, что воздух между нами горел. Я посмотрела в его глаза — и там был огонь. Настоящий. С яростью, болью, злостью и тем, от чего не спят по ночам. — Что творишь, Кать? — прошептал он, сипло, будто срывался. Я не знала, что ответить. Слова застряли. Я дышала тяжело, все тело пульсировало. — Заботиться решила? На ранку подуть? — ехидно скривился он, склоняя голову ближе, голосом, полным злой насмешки. — Я хотела помочь… — выдохнула я. — Помочь? — его голос стал колючим, как лед. — Мне не нужна твоя помощь. Ты не понимаешь? Мне тошно от тебя, Катя. Тошно — от твоей добренькой маски, от этой жалости. Не лезь. Ни с бинтами, ни со своими глазами. Он резко дернул полотенце, встряхнув меня, как будто хотел стряхнуть с себя и мое присутствие, и память, и все, что связывало. Его лицо оказалось в сантиметре от моего, дыхание обжигало губы. — Ты думаешь, я игрушка? Что можно вернуться, тронуть? Не выйдет. Не прокатит. Ты, Катя, путаешь заботу с контролем, чувства с жалостью. А мне это не нужно. Мне это — как соль на рану. Я выживаю, а ты суешься с подорожником.