Когда чуть позже в миланском театре одна милейшая журналистка спросила меня, какая роль отводится сейчас работникам умственного труда, я ответил: «Я рад, что вы задаете мне этот вопрос. Несколько лет назад похожий вопрос задали великому русскому поэту Иосифу Бродскому, на что он ответил: „Писать хорошо“. Это трудная роль», – сказал я.
4.17. Золото
В середине апреля я был в Милане. Прочитав лекции, я поехал обратно на вокзал, откуда отходил поезд в Болонью. Чтобы попасть на платформы миланского вокзала, нужно отстоять очередь и показать билет. А случилось так, что за несколько дней до этого я стал обладателем золотой карты «Трениталии»[21].
Как я до этого докатился? Золотая карта «Трениталии»…
И вдруг я обнаружил, что на вокзале есть боковой вход, но тех, кто пытается через него пройти, как правило, останавливают и отправляют обратно в очередь. Однако если вы подходите и на вопрос «Первый класс?» отвечаете: «У меня золотая карта», то перед вами расступаются и, произнеся «пожалуйста», пропускают, даже не попросив предъявить билет или карту.
И мне такое положение вещей нравится.
В первый раз я приехал в Россию в 1991 году, через несколько месяцев после открытия «Макдоналдса» в Москве. Я пошел в московский «Макдоналдс». Там тоже было два входа: один для русских – к нему вела длинная очередь, другой для иностранцев – без очереди. Я прошел через вход для иностранцев, сгорая от стыда, словно что-то украл.
Сейчас мне уже не стыдно.
Мне это нравится.
Мне нравится иметь привилегии.
Это вам не: «Мне мало надо! Краюшку хлеба и каплю молока» и так далее.
4.18. В поезде
Садясь в поезд, я вспоминал одну фразу из спектакля под названием «Попросите меня одеться как итальянец, и я не буду знать, что надеть», который уже несколько лет мы показываем с актером и режиссером Никола Боргези.
В одной из сцен речь идет о том, что был такой знаменитый француз, великий писатель Стендаль, который очень любил Италию. Особенно ему нравилось, что итальянцы в те времена не стыдились быть бедными.
Когда я впервые прочитал об этом у Стендаля, то вспомнил свою бабушку. Она рассказывала, что у них дома было хоть шаром покати, а когда кончались деньги, они устраивали праздник, и она не стыдилась того, что выросла в нищете – она словно оправдывала ее, свою бедность, и, когда разговаривала, ее голос менялся, а тон утверждал: «Вот она я, видишь? Я тоже имею право быть здесь, верно? Как и ты» (внимательные читатели помнят начало этой книги).
Я думал о том, что после рождения Баттальи мне, наоборот, было бы стыдно быть бедным, я не хочу, чтобы Батталья в чем-то нуждалась.
Интересно, что подумал бы обо мне Стендаль.
Моя бабушка Кармела Стендалю понравилась бы. А вот я – вряд ли.
4.19. Из этой произвольной точки
И по дороге домой я размышлял, что можно рассказать о жизни Анны Ахматовой сейчас, в 2022 году, сидя в этом поезде, который пересекает Паданскую равнину, находясь в этой произвольной точке на территории, именуемой Западом. Рассказать о символизме, акмеизме, кларизме[22], адамизме[23], имажинизме, футуризме, эгофутуризме, кубофутуризме, лучизме[24], центрифугизме, фумизме[25] и многих других -измах, которые росли как грибы в первые десятилетия ХХ века в Москве и Петербурге; рассказать о Париже и Модильяни, Первой мировой войне, революции, «Цехе поэтов», материнстве, разводе, расстреле бывшего мужа; о кабаре «Бродячая собака»; о друге, который так читал свои стихи, что казалось, «будто лебедь взлетает над всеми»[26]; о том друге, который ходил по московским домам и читал антисталинское стихотворение, а потом говорил: «Если дойдет, меня могут… расстрелять!»[27]; об аресте этого друга, о телефонных звонках из Кремля; об аресте сына, очередях перед самой большой тюрьмой в Советском Союзе[28]; о поездках в Москву, прошениях, разводах, расстрелах, коммуналках, Фонтанном Доме, Второй мировой войне, блокаде Ленинграда; о патриотических стихах, исключении из Союза писателей, о самиздате, микрофонах в доме, о страхе; о петербургском трамвае, о том, как одолеть пешеходу длинный Невский проспект; о славе, об отчаянии, о ее ужасной и одновременно чудесной жизни – чтобы рассказать обо всем этом из настоящего, в котором нам тоже приходится думать о гибели людей и переживать боль, имея в кармане золотую карту «Трениталии», чтобы справиться с нелегкой задачей, которую Бродский называл «писать хорошо», нужна одна простая вещь: быть хорошим.
4.20. Хорошие
Всю жизнь я хотел быть хорошим.
С детства мне твердили, что, если я буду хорошим, то попаду в рай. И я в это верил.
Я не спал по ночам, все спрашивая себя: «Что нужно делать, чтобы быть хорошим? Что нужно делать, чтобы стать святым?»
Пока однажды на вокзале в Парме, когда мне было уже за сорок, думая о чем-то совсем другом, открыв портфель и вспоминая, положил ли я билет на поезд, я вдруг поймал себя на мысли, что мы поступаем хорошо не потому, что мы хорошие, а мы поступаем хорошо, если у нас все хорошо.
И наши врожденные качества тут ни при чем: никому не предначертано еще до его рождения спастись или погибнуть – все зависит от того, как мы поступаем каждый день; и то ценное, что в нас есть, созидается ежедневно, но иногда мы чего-то стóим отнюдь не благодаря нашим усилиям, а потому, что мир внезапно делится с нами чем-то ценным. Например, мне такой ценный подарок преподнесла простая советская окраина, где меня впервые осенило, что у меня может быть ребенок.
4.21. Русский чиновник
Когда я пишу о дочери, я называю ее Батталья.
Когда я пишу о матери своей дочери (выше я упоминал о ней), я называю ее Тольятти, потому что у нее есть диплом по истории Советского Союза и потому что характер у нее довольно ершистый, но не это сейчас важно, а важен как раз Советский Союз.
Когда я приехал сюда впервые, Россия еще была одной из республик, входивших в состав Союза Советских Социалистических Республик.
Это было в марте 1991 года.
В той моей Москве девяносто первого года из всех возможных вывесок я чаще всего натыкался на табличку «Не работает», висевшую на телефонах-автоматах и автоматах по продаже газированной воды. Не работало почти ничего, но у меня все было отлично. Жил я в пригороде, недалеко от станции «Бабушкинская» (оранжевая ветка), и мне было достаточно уже того, что по вечерам я смотрел в окно, окруженный восемнадцати-, двадцати– и двадцатичетырехэтажными высотками, и, поскольку русские не задергивают шторы, с шестнадцатого этажа я мог наблюдать сотни русских семей – бесценное зрелище.
В то время я курил, а русской семье, в квартире которой я проживал, не нравилось, когда в их доме курили, поэтому я брал сигареты и выходил на лестничную площадку – довольно неприятное место. Там была такая штука, которую называют мусоропровод: труба, проходившая через все семнадцать этажей дома, в которую сбрасывали мусор; от нее исходил специфический и довольно скверный запах, он пропитывал лестничную площадку этого многоквартирного дома на окраине Москвы, где в начале девяностых я курил болгарские сигареты, к слову сказать паршивые, и однажды вечером, когда я вышел на эту лестничную площадку, пропитавшуюся запахами помойки, этими специфическими запахами советского мусора, и закурил сигарету, перекатывая в голове вопросы типа: «И зачем я курю болгарские сигареты? И зачем только я привез их из Италии?» – двери лифта вдруг разъехались, и из него вышел человек в пальто пепельно-серого цвета, в такой же серой меховой шапке, с пепельно-серой сумкой из искусственной кожи, с нерастаявшим серым снегом на плечах. Стоял апрель, шел снег, было шесть вечера, и этот советский бюрократ средних лет, по-видимому, возвращался с работы. Человек без капли обаяния, один из очень немногих русских с нулевой харизмой, которых мне довелось увидеть на тот момент, – а я провел в России двенадцать дней; и вот он вышел из лифта, подошел к двери своей квартиры, открыл ее ключом, и изнутри долетел голос ребенка: «Папа!»