Начало книги мне понравилось, и я стал размышлять, в каком переулке родился я. Я появился на свет в Парме, в больнице «Пикколе филье» на виа По, а окна моего дома выходили на школьный лагерь, а может, на двор для занятий легкой атлетикой, вспоминал я, и мне пришло в голову, что, и вправду, я почти всегда брался за дело с энергией и легким безрассудством бегуна. В суфизме есть для этого более подходящее слово – экзальтированно, но тогда, в девяносто третьем, я его не знал.
Начало увлекло меня, и я углубился в чтение романа в Ленинской библиотеке в Москве и дошел до того момента, когда дети из философского переулка выросли, начали курить, один из них стал посещать Ленинскую библиотеку, и однажды в курилке Ленинки (в российских библиотеках есть комната, в которой курильщики вроде меня проводят в среднем двадцать процентов времени пребывания в библиотеке) этому ребенку-философу пришла в голову мысль, что здесь, в курилке Ленинской библиотеки в Москве, собрались лучшие умы современности, люди, которых он, скорее всего, даже не знает в лицо, но чьи удивительные произведения он, возможно, читал или еще прочтет.
4.12. Курильщики
И вот, помню, в Ленинской библиотеке в Москве в девяносто третьем году я закрыл книгу и пошел в курилку. На курильщиков, собравшихся в этой комнате Ленинки, я взглянул с каким-то новым интересом, по всей видимости отстраняясь от привязанности к земле и обращаясь к небу в стремлении к подлинным ценностям, ибо, как сказано в «Очищении ума» Хазрата Инайята Хана, когда сознание поглощено физической материей, человек тянется к земле, а когда сознание освобождается от физической материи, он устремляется к небу.
Даже если в декабре девяносто третьего мне, судя по всему, не удалось полностью освободиться от физической материи, факт остается фактом: прочитав первую часть «Философии одного переулка», я с гораздо большим интересом начал присматриваться к завсегдатаям библиотечной курилки и, выходя на перекур, стал нарочно задерживать взгляд, и мы обменивались кивками типа: «А, ну да…»
Как-то так.
4.13. Финал
Так или иначе, но, несмотря на те внутренние границы, которые я устанавливал для себя в начале девяностых и которые, по большей части, сохранились и к две тысячи второму году, лица завсегдатаев курилки Ленинской библиотеки в Москве девяносто третьего года надежно запечатлелись в памяти. А теперь самое время припомнить, что сказал Эмилио в двухтысячном году про библиотеки и тотализатор на ипподроме, и перейти к слабенькому финалу, ради которого я и затеял это несколько затянутое отступление. Прошу прощения, что вышло так длинно, но, как говорится, у меня не было времени написать короче.
Что я хочу сказать. Мои наблюдения в курилке Ленинской библиотеки в девяносто третьем, девяносто четвертом и девяносто пятом годах, а также в курилке Публичной библиотеки в Петербурге в девяносто пятом, двухтысячном, две тысячи первом и две тысячи втором навели меня на мысль, что посетители российских библиотек, равнодушные к своему внешнему виду, неряшливо одетые, перевозбужденные, часто разговаривающие сами с собой, заядлые курильщики, нервные и восторженные, чем-то напоминают итальянцев, делающих ставки на ипподроме: такое впечатление, что, приходя в библиотеку, они с минуты на минуту ждут каких-то удивительных событий, которые изменят их жизнь, и им не терпится с кем-то поделиться.
4.14. О Хлебникове
Итак, на этом я ставлю точку в старых записях, но дополню их одной мыслью, которая пришла мне только сейчас, через двадцать с лишним лет.
Сегодня, спустя два десятилетия, я, наоборот, говорю о Хлебникове все реже. Почему так происходит, я и сам до конца не понимаю.
Вероятно, потому, что Хлебников, насколько я могу судить, гораздо больше того, что о нем можно рассказать.
Шкловский называл его чемпионом, Якобсон считал величайшим мировым поэтом ХХ века; Тынянов говорил, что он «присутствует как направление»; Марков называл его Лениным русского футуризма[18]; Рипеллино[19] видел в нем поэта будущего. На мой взгляд, все они правы, и в то же время, думаю, каждый из них в чем-то ошибается, потому что Хлебников – это нечто большее.
Меня Хлебников неизменно потрясает: он настолько грандиозен, в нем такая мощь, что иногда о нем даже страшно говорить: у меня нет уверенности, что я вообще могу объяснить, кто он такой на самом деле.
Погружаясь в Хлебникова, я обретал зрелость.
Сколько раз за эти годы в памяти всплывал «Закон качелей»:
Закон качелей велит
Иметь обувь то широкую, то узкую.
Времени то ночью, то днем,
А владыками земли быть то носорогу, то человеку.
И как часто, когда я приезжаю в Россию и первым делом смотрю на небо, мне вспоминаются эти строки Хлебникова:
Мне мало надо!
Краюшку хлеба
И каплю молока,
Да это небо,
Да эти облака!
И сколько раз, когда я думал о Тольятти и Батталье, на память приходило начало стихотворения Хлебникова: «Девушки, те, что шагают // Сапогами черных глаз // По цветам моего сердца».
Так оно и бывает: они вышагивают туда-сюда, и все у них хорошо.
А сколько раз, когда у меня внезапно менялось настроение, я вспоминал слова Хлебникова, что начиная с ХХ века уже мало просто вести дневник – нужно вести точный реестр[20].
И записную книжку, которую я всегда ношу с собой в рюкзаке, я так и называю: реестр.
4.15. Глупая фраза
Я всегда хожу с этими несовременными реестрами родом из ХХ века: электронному ежедневнику я предпочитаю бумажный, ведь так приятно лишний раз сказать: «Я не взял с собой ежедневник».
Такая глупая фраза из ХХ века, анахронизм, но она мне нравится.
4.16. Роли
В конце февраля в Лейденском университете в Нидерландах был отменен показ шедевра Сергея Эйзенштейна «Броненосец Потёмкин» во избежание дискуссий, связанных с ситуацией на Украине.
Одновременно в Испании запретили показ «Соляриса» Тарковского, а в Литве решили не показывать документальный фильм о Велимире Хлебникове, царствие ему небесное, – о поэте, написавшем стихотворение «Отказ». Вот оно:
Мне гораздо приятнее
Смотреть на звезды,
Чем подписывать
Смертный приговор.
Мне гораздо приятнее
Слушать голоса цветов,
Шепчущих: «Это он!» —
Склоняя головку,
Когда я прохожу по саду,
Чем видеть темные ружья
Стражи, убивающей
Тех, кто хочет
Меня убить.
Вот почему я никогда,
Нет, никогда не буду Правителем!
Мальчишкой, когда я позволял себе какие-нибудь шалости и огорчал маму, она говорила: «Паоло, как ты до такого докатился!»
Вот и мне в те дни все время хотелось спросить: «Люди, как мы до такого докатились?»
Несколько дней спустя Кардиффский филармонический оркестр убрал из программы концерта увертюру Чайковского «1812 год», посчитав ее исполнение «неуместным в такой момент».
Узнав об этом, я окинул взглядом свои русские книги и спросил себя: «Что мне сделать, чтобы быть хорошим европейцем. Выбросить их?»