— Vive le roi![4]
Ни одной секунды Франция Валуа и Бурбонов не должна была оставаться без короля. Это было бы потрясением основ, поруганием порядка и права. Все сдвинулось бы с места. Настал бы хаос. Не просто было умирать королю Франции!
Умер Александр I. Автократ, глава обширной империи. Умер неожиданно, далеко от столицы, на другом конце огромной страны, в маленьком захолустном Таганроге. В черном траурном одеянии, загоняя лошадей, мчался вестник смерти через всю Россию.
Столица узнала о кончине царя последней.
С такой же торжественностью и также загоняя лошадей, мчался в Варшаву другой герольд, спеша сообщить Константину Романову о том, что со смертью брата он становится самодержцем, царем России, Польши, великим князем Финляндии и прочая, и прочая, и прочая...
Русские цари и придворная камарилья не хуже французов знали неписаное правило: ни секунды промедления в вопросах престолонаследия.
Деловая и хищная немка — императрица Мария Федоровна не теряла времени. Она взяла дело в свои руки. Сенаторы, отлично понимавшие опасность промедления, собрались в Москве и Петербурге и провозгласили царем старшего брата усопшего, Константина Павловича, пребывавшего в Варшаве на посту наместника царства Польского.
Гвардия и сенат присягнули новому императору.
Казалось, все идет своим чередом. Но...
Быстро ездили в те времена фельдъегеря. Не жалели ни лошадей, ни собственных сил. И уже на третий день столица знала: Константин от престола отрекся...
Был нарушен закон непрерывности самодержавной власти. Один царь был мертв — другого, здравствующего, еще не было. Возникла пауза, междуцарствие, и от этого мог создаться хаос, национальное бедствие.
Царь был необходим. И таким царем, по петровскому закону престолонаследия, становился третий сын Павла I — Николай.
А следовательно, нужна была и новая присяга.
Рылеев и другие вожди тайного общества решили, что настал момент для действий, — момент, какой может не повториться. Солдатам и матросам надо внушить мысль, что вторая присяга незаконна. Что она против правил, против дедовских обычаев, против бога.
Казалось, сами события подсказывали заговорщикам путь действий, целесообразных и решительных. Наступал исторический момент, упустить который было, по мнению многих, нелепо. Более того — преступно.
ЕДИНОМЫШЛЕННИКИ
— С вами мечтает встретиться прибывший из Москвы отставной подполковник барон Штейнгель.
Константин Иванович Торсон внимательно смотрел в лицо Головнину. Глаза Василия Михайловича потеплели.
— Умнейший и честнейший человек! — сказал Головнин.— У нас с ним много общих знакомых и даже друзей. Поднявшись на большую высоту, он и на посту правителя гражданской канцелярии московского главнокомандующего оставался скромным и дал пример, каким должен быть государственный деятель. Потом его, кажется, убрали?
— Мало сказать — убрали! Его затравили. Ему не нашлось иной деятельности, как должность управителя частным винокуренным заводом.
Головнину уже рассказывали о Штейнгеле.
Тоскуя по просветительской деятельности, этот морской офицер открыл частную школу, в которой юношам внушали передовые мысли. Враги позаботились, чтобы школа была закрыта. Тогда начались скитания Штейнгеля. Упорного, героически твердого человека бросало из конца в конец империи. Где только ни бывал он, всюду сеял мысли о необходимости просвещения, о гражданской доблести, о деловой честности. Его энергия, обширные познания и опыт привлекали к нему внимание самых высоких особ. Но Александр с завидным постоянством на всех ходатайствах о нем писал отказ.
— Вчера я сказал барону о вас, Василий Михайлович. Он оживился и с горячностью воскликнул: «Вот с кем мне необходимо встретиться!»
— Я готов! — сразу же отозвался Головнин. — Когда и где?
— Если не возражаете — у вас, с согласия милой Евдокии Степановны.
— За нее ручаюсь. От эполет и сабель она уже устала. Штатский сюртук спокойнее. И пожалуй, будет лучше, если он придет в такой час, когда мы сможем поговорить без посторонних.
— Думаю, что и он мечтает о такой встрече....
Когда барон Штейнгель явился к Головнину, Василий Михайлович сразу провел его к себе в кабинет и указал на кресло.
— Я польщен вашим согласием уделить мне время для беседы наедине, — сказал гость.
— А правда, это очень показательно. Два дворянина, патриоты отечества, нуждаются в тайной беседе. Отдаю себе отчет — время особенное. Междуцарствие...
— Цари меняются. Отечество остается.
— Но сколь многие надеются на перемены к лучшему!
Оба помолчали.
— Я вижу, — прервал наконец молчание Штейнгель,— у вас на почетном месте висит портрет Платона Яковлевича Гамалеи. Всегда с благодарностью и почтением вспоминаю этого ученого и благородного мужа.
— Так же, как и я, — ответил Головнин. — Я заметил, что благодарность учителям приходит обычно с опозданием.
— Жизненный опыт рассеивает юношеские заблуждения, накапливает доброе, уносит лишнее.
— Наш с вами жизненный опыт во многом сходен.
— Но временами разительно несхож. Я имею в виду...
— Я понимаю. В то время, когда вы, как подобает патриоту и гражданину, деятельно и доблестно обороняли отечество, я пребывал в томительном бездействии...
— И подвергались мучениям и физическим, и нравственным.
— Голландцы распространяли в Японии слухи о наших поражениях, что было самым мучительным. Зато потом наш разум и сердце озарились радостью при вести о победе! Оказавшись в Петропавловске и во время долгого пути в столицу мы были счастливы вдвойне — и свобода, и всенародная радость! Признаюсь, я тогда размечтался — казалось, все пойдет под знаком победы...
— Полагали, что Александр оценит подвиг народа и щедрой рукой оплатит с высоты престола его мужество и страдания? — В голосе Штейнгеля отчетливо звучала нота сарказма. — Но царь крайне испугался. И этого мужества, и этой способности на подвиг. В такой решительный для нашей родины момент на престоле оказался человек неустойчивых взглядов, по своей недоверчивости неспособный даже опереться на мудрость честных советчиков.
— Вы, я вижу, решительный противник единовластия?
Штейнгель отрицательно закачал большой красивой головой.
— Напротив. Единовластие имеет свои достоинства. Престол наследственного монарха венчает сложное построение. Но власть самодержца должна иметь опору и ограничение в мудрости правительства, избранного народом. Поспешный переход к крайнему свободомыслию опасен. Я имел возможность долго и обстоятельно размышлять об этом. Я внимательно прочел все известные сочинения, кои способствуют развитию либеральных понятий. Я штудировал Вольтера и Руссо, Гельвеция, Монтескье и Радищева. Полагаю, все эти источники мысли и знания не ушли и от вашего внимания.
— Морская служба дает для сего двойное удобство — в штиль предоставляет возможность искать без помех истину в книгах, а в посещаемых портах показывает наглядные примеры претворения в жизнь самых отсталых и самых передовых идей.
— В этом вы правы. Вы долго служили на английских кораблях и посещали порты Англии.
Головнин улыбнулся:
— Англия и английские порядки после Отечественной войны интересовали российское общество. Я много думал о порядках и нравах этого народа. Надо признать одно: из того, что сейчас является взору просвещенного человека, — может быть, это лучшее.
Штейнгель нервным движением поправил очки:
— Я понимаю вас. Наша родина так далеко от желаемого, что даже пример этой меркантильной державы является нам в ореоле. Мы с вами люди взрослые. Жизнь научила нас осторожности. Но, насколько я знаком с нашей молодежью, ей кажется, что можно сразу шагнуть дальше. Для вас, полагаю, не секрет, что именно в кругах нашей морской молодежи зреют мысли о будущем родины. Я читал даже проект конституции, написанный вдумчиво и серьезно. И не только проект, но и замечания на него, также написанные офицером флота.