Вся эта компания, состоящая из Сергеев, Борисов и Иосифов с малой примесью Петеров и Петров, всю ночь напролет подхлестывала себя водкой, лозунгами и теплым пивом из деревянных бочонков. Они грохотали глиняными кружками по столам, цитируя Маркса, Энгельса, Ленина и Эмму Голдмен, визжали о правах трудового народа, но при этом обращались с официанткой так, словно она — пустое место.
Они распинались о Дебсе и о Большом Билле Хейвуде, стучали рюмками об стол и требовали отмщения за «вертунов», вымазанных дегтем и вывалянных в перьях в Талсе, хотя и деготь, и перья имели место два года назад, и непохоже было, чтобы кто-то из них так уж рвался отправиться их отчищать. Они дергали себя за козырьки кепок, пыхали папиросами, поносили Вильсона, Палмера, Рокфеллера, Моргана и Оливера Уэнделла Холмса .[49]
Разговоры, разговоры, разговоры…
Дэнни задумался, отчего у него бывает такое жестокое похмелье — от выпивки или от здешней трепотни. Господи, да эти большевики могут разглагольствовать без остановки, пока глаза у тебя не разъедутся в разные стороны. Пока ты не уснешь под скрежет и шорох русских согласных, под носовую растяжку прибалтийских гласных. Проводя с ними две ночи в неделю, он лишь однажды увидел Луиса Фраину: тот произнес речь и отбыл под усиленной охраной.
Дэнни исколесил весь штат в поисках Натана Бишопа. Побывал на ярмарках вакансий, в смутьянских барах, на митингах, где шел сбор денег для марксистов. Он посещал собрания профсоюзов, сходки радикалов, встречи утопистов, чьи фантастические взгляды, казалось, просто оскорбляют само понятие «взрослый человек». Он записывал имена ораторов, сам же держался в тени, однако всегда представлялся «Даниэль Санте», чтобы и тот, с кем обмениваешься рукопожатиями, отвечал соответственно: «Энди Терстон», а не просто «Энди», «товарищ Ган», а не «Фил». При случае он не отказывался от возможности украсть листок-другой с подписями под воззваниями и резолюциями. Записывал номера машин.
В городе собрания проводили в кегельбанах, бильярдных, боксерских клубах, барах и кафе. На Южном берегу группы активистов встречались под пляжными тентами, в дансингах или на площадках аттракционов, заброшенных до следующего лета. На Северном берегу и в долине реки Мерримак предпочтение отдавалось железнодорожным депо и кожевенным заводикам, где вода бурлила промышленными отходами и оставляла на прибрежной полосе медно-красную накипь. В Беркшире собирались во фруктовых садах.
А попадешь на одно собрание — услышишь там и о других. Рыбаки в Глостере выражали солидарность со своими братьями из Нью-Бедфорда, коммунисты Роксбери — с товарищами из Линна. Он ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь заговаривал о бомбах или обсуждал планы свержения правительства. Они только трепались, громко и хвастливо. Пустая болтовня капризного ребенка. Да, они говорили о Первомае, но лишь применительно к другим городам: мол, нью-йоркские товарищи потрясут город до основания, а товарищи в Питсбурге зажгут спичку, от которой вспыхнет революция.
Митинги анархистов обычно проходили на Северном берегу, и на них мало кто являлся. Те, кто пользовался мегафоном, вещали сухо, часто зачитывая на ломаном английском что-нибудь из свежих трудов Галлеани, или Томазино ди Пеппе, или Леоне Скрибано, узника тюрьмы чуть южнее Милана. Никто не кричал, все выступали без особого чувства или рвения. Дэнни было с ними как-то неуютно. Вскоре у него возникло ощущение, что они знают — он не их поля ягода: слишком высокий, слишком откормленный, слишком много зубов.
После одного собрания, проходившего на задах какого-то кладбища в Глостере, трое мужчин отделились от толпы и двинулись за ним. Они шли, не сокращая и не увеличивая дистанцию. Похоже, их не волновало, что он их заметил. Один из них прокричал ему вслед что-то оскорбительное.
Обогнув кладбище, Дэнни пошел между снежно-белых холмов позади известкового завода. Преследователи, отстававшие от него ярдов на тридцать, принялись пронзительно свистеть, один из них улюлюкал, произнося нечто похожее на «эй, милый».
Известковые холмы напомнили ему один давно забытый навязчивый сон. В этом сне он пересекал безбрежную пустыню, залитую лунным светом, понятия не имея, как он сюда попал и как ему отыскать дорогу домой. И с каждым шагом на него все больше накатывал страх: он боялся, что у него больше нет дома. Что его родные и все, кого он знал, давно умерли. И только он один уцелел, чтобы блуждать по этим безлюдным землям.
Дэнни стал карабкаться на самый маленький из холмов, помогая себе руками и тревожа зимнюю тишь хрустом известки.
— Эй, милый.
Он добрался до вершины. По другую сторону — чернильно-синее небо. Под ним — заборчики с открытыми воротами.
Дэнни сбежал вниз, свернул в узенькую улочку, мощенную булыжником, и увидел барак — маленькую инфекционную больничку. Табличка над дверью гласила, что это санаторий «Кейп-Энн»; он открыл дверь и переступил порог. Его окликнула медсестра, сидевшая за конторкой у входа, но он быстро проскользнул мимо. Она окликнула его снова.
Он подошел к лестнице, оглянулся и увидел, что те трое застыли у дверей и один из них показывает на табличку. Наверняка у всех у них были родные, которых унесла одна из приютившихся здесь болезней: туберкулез, или корь, или полиомиелит, или холера. По их жестам Дэнни заключил, что никто из них не решается войти. Он отыскал черный ход и выскочил наружу.
Ночь была безлунная, а воздух промозглый. Дэнни помчался обратно — через крупчатые белые холмы, через кладбище. Машина стояла там же, где он ее оставил. Он забрался внутрь и пощупал пуговку в кармане. Большой палец пробежал по гладкой поверхности, и он вдруг словно наяву увидел, как Нора кидает в него игрушечным медведем, в комнате, выходящей окнами на океан, и подушки разбросаны по всему полу, и глаза ее мягко светятся. Дэнни закрыл глаза, чувствуя ее запах. Он поехал обратно в город, вглядываясь в тьму сквозь заляпанное солью ветровое стекло и ощущая затылком страх.
Однажды утром, поджидая Эдди Маккенну, он пил горький черный кофе в заведении с кафельным полом в шахматную клетку и щелкающим на каждом обороте пыльным вентилятором под потолком. За окном точильщик толкал свою тележку по булыжнику, и вывешенные напоказ лезвия ножей раскачивались на веревочках, вспыхивая на солнце. Блики резали Дэнни глаза, метались по стенам кафе. Он отвернулся, взглянул на часы и без удивления отметил, что Маккенна опаздывает. Потом еще раз оглядел заведение, чтобы понять, нет ли тут кого-нибудь, кто обращал бы на него слишком много или, наоборот, слишком мало внимания. Когда он с удовлетворением заключил, что здесь был обычный народ — мелкие предприниматели, цветные носильщики да клерки из Статлер-билдинг ,[50] он вернулся к своему кофе в почти абсолютной уверенности, что, несмотря на похмелье, он смог бы заметить слежку.
Маккенна заполнил весь дверной проем своей колоссальной тушей, своим несокрушимым оптимизмом, своей почти блаженной уверенностью в собственной правоте: таким, огромным и излучающим радость, Дэнни помнил его с тех пор, как Эдди, в то время на сотню фунтов легче, заходил проведать Коглинов, обитавших тогда в Норт-Энде, и всегда приносил маленьким Дэнни и Коннору лакричные палочки. Даже будучи еще рядовым копом, занимавшимся Чарлстаунским портовым районом с барами, которые считались самыми кровавыми в городе, и с таким непомерным поголовьем крыс, что заболеваемость тифом и полиомиелитом здесь была втрое выше, чем в любом другом районе, — он был такой же. В управлении ходила легенда, что Эдди Маккенну с самого начала предупредили: ему никогда не работать агентом, ибо его сразу выдаст эта жизнерадостность. Тогдашний шеф полиции говаривал: «Из всех, кого я знаю, ты единственный, чье появление в комнате предчувствуешь за пять минут».
Маккенна повесил пальто и сел в кабинку напротив Дэнни. Поймал взгляд официантки и безмолвными движениями губ просигналил ей: «Кофе».