— Хотя я и согласен, что мы собрались здесь не для того, чтобы обсуждать легитимность параграфа тридцать пять, я вынужден констатировать, что и сам комиссар, автор данного параграфа, признает его неопределенный статус. Если комиссар сам не верит в незыблемость собственных постановлений, какой вывод можем сделать из этого мы? А вывод такой: это попросту вторжение в личную жизнь человека…
Кёртис постучал молотком.
— …и неслыханное посягательство на его свободу действий.
Комиссар снова поднял молоток, но Вэхи устремил указующий перст прямо ему в лицо:
— Вы, сэр, не признавали за этими людьми основополагающих прав трудящихся. Вы упорно не соглашались поднять им зарплату выше прожиточного минимума, обеспечить им сносные условия работы и сна, а кроме того, требовали такой продолжительности смен, что подвергалась угрозе не только их собственная, но и общественная безопасность. И теперь вы восседаете перед нами как судья. Это низкий поступок, сэр. Кроме ваших заявлений, нет ничего, что позволило бы усомниться в преданности этих людей интересам населения нашего великого города. Они не покидали свои посты, не отказывались выполнять профессиональный долг. Будь у вас свидетельства обратного, вы бы их уже нам представили, не сомневаюсь. Единственный проступок, который совершили эти люди, — и прошу заметить, я употребляю слово «проступок» в ироническом смысле, — состоит в том, что они отказались склонить головы перед вашим желанием запретить им вступать в общенациональную профсоюзную организацию. Кроме того, простой взгляд на календарь подскажет: ваша новая редакция параграфа тридцать пять сделана с подозрительной поспешностью, и я более чем уверен, что любой судья на планете сочтет это хитростью. — Он повернулся к обвиняемым и журналистам, расположившимся сзади, изящный в своем великолепном костюме и с копной белоснежных волос. — Я не собираюсь защищать этих людей, поскольку здесь нечего защищать. Сегодня в этой комнате подвергается сомнению не их приверженность американским ценностям и патриотизм, — прогремел Вэхи, — а ваша, сэр!
Кёртис стучал молотком, Паркер кричал, призывая всех к порядку, а обвиняемые улюлюкали, аплодировали, вскакивали на ноги.
Когда Вэхи вернулся на свое место, наступила очередь Дэнни. Он встал перед побагровевшим Кёртисом.
— Я скажу просто. Мне кажется, вопрос состоит в том, отразилось ли наше членство в Американской федерации труда на эффективности работы полиции. Комиссар Кёртис, я со всей уверенностью заявляю, что этого не произошло. Несложное исследование статистики уровня преступности на территории наших восемнадцати участков показывает, что это не так, а конкретные данные я могу привести. Мы — полицейские, это наше главное дело, и мы поклялись поддерживать законность и порядок. Заверяю вас, что это никогда не изменится.
Все захлопали, и Дэнни сел на место. Кёртис поднялся из-за стола — трясущийся и бледный, узел галстука ослаблен, волосы всклокочены.
— Я приму к сведению все замечания и свидетельства, — произнес он, ухватившись за край стола. — Всего хорошего, джентльмены.
С этими словами он покинул комнату, и вместе с ним вышел Герберт Паркер.
ТРЕБУЮТСЯ ЗДОРОВЫЕ, КРЕПКИЕ МУЖЧИНЫ
Бостонское управление полиции проводит набор в добровольную полицейскую дружину, которую возглавит бывш. суперинт. полиции Уильям Пирс. Только для белых. Желательно с опытом участия в войне или атлетического телосложения. Кандидатам обращаться в Арсенал штата с 9:00 до 17:00, пнд — птн.
Лютер положил газету обратно на скамейку, где он ее и нашел. Добровольная полицейская дружина, вы только поглядите. Вооружить свору белых мужиков, которые или слишком тупые, чтобы получить нормальную работу, или до того рвутся проявить свою мужскую силу, что готовы ради такого дела бросить хорошее место. И тем и другим оружия лучше бы не давать, а то скверно кончится. Он представил себе такое же объявление, призывающее на такую же службу черных, и громко расхохотался. Белый, сидевший через скамейку от него, тут же встал и ушел.
Лютер, вот редкость, целый день бродил по городу, потому как от нетерпения готов был наизнанку вывернуться. В Талсе его ждет ребенок, которого он никогда не видел. Его ребенок. И Лайла тоже его там ждет, и она с каждым днем к нему, Лютеру, все больше мягчает. Когда-то он верил, что мир — огроменная вечеринка, набитая интересными мужчинами и прекрасными женщинами, и что, каждый по-своему, они без остатка заполнят все пустоты в нем, в Лютере, и он наконец станет целым, впервые с тех пор, как Лютеров папаша сделал ноги. Но теперь он понимал, что на самом-то деле все иначе. Да, он встретил Дэнни и Нору, и его чувства к ним настолько остры, что даже поразительно. И, Господь свидетель, он любит обоих Жидро, они стали для него как бабушка и дедушка, о которых он раньше часто мечтал. Но в конечном счете это ничего не меняет: Лютер предпочел бы оказаться дома. Со своей женушкой. Со своим сыном.
С Десмондом.
Такое имя выбрала для сына Лайла, и Лютер вроде бы как успел согласиться, прежде чем случилось то, что случилось. Выбрала в честь Лайлиного дедушки, который учил ее Библии, когда она сидела у него на коленях, и, видать, он-то и дал ей этот твердый стержень внутри, потому как не могло же это взяться ниоткуда.
Десмонд.
Хорошее имя. Лютер полюбил его до того, что оно вышибало у него слезу. Это он привел Десмонда в этот мир и когда-нибудь Десмонд совершит великие дела.
Если Лютер сможет к нему вернуться. К ней. К ним.
Человек строит свою жизнь, пашет на белых, чего уж там, но работает при этом на свою жену и на своих детей, на свою надежду, что их жизнь станет лучше. Мужик должен что-то делать для тех, кого любит. Все просто.
Да только ни черта он не может поделать. Потому как даже если он каким-то чудом разберется с Маккенной, он все равно не сможет двинуться к семье: там его поджидает Дымарь. И он не сможет убедить Лайлу перебраться к нему (он еще с Рождества несколько раз пытался), потому как для нее Гринвуд — что дом родной, а еще она, понятно, опасается, что, ежели соберет вещи и отправится в путь, Дымарь пошлет кого-нибудь вдогонку, чтобы за ней проследить.
Он подхватил со скамейки газету и встал. На той стороне Вашингтон-стрит, перед магазином «Файв энд дайм», торчали двое мужиков и пялились на него. На обоих — шляпы и легкие костюмы в полоску, оба маленькие и какие-то пришибленные; они бы даже казались потешными (мелкие биржевые клерки, которые приоделись, чтоб выглядеть посолиднее), если бы у каждого не болталась на боку большая коричневая кобура. Биржевые клерки с пушками. Другие магазины нанимали частных детективов, банки требовали себе не иначе как помощников шерифа, но заведениям поплоше, куда деваться, приходилось обучать собственных сотрудничков обращению с оружием. В каком-то смысле — даже менее надежная штука, чем эта добровольная полицейская дружина. Лютер предполагал (или, по крайней мере, надеялся), что копов-добровольцев натренируют получше, придадут им каких-никаких командиров. Но эти наемные помощнички, мальчишки при лавках, сыновья и зятья ювелиров, меховщиков, пекарей, конюхов, — теперь их встречаешь по всему городу. И они все перепуганы. Они дико взвинчены. И вооружены, братец.
Лютер не удержался: видя, что они косятся на него, пересек улицу, хотя вроде не собирался, и подошел к ним эдак вразвалочку, как самый что ни на есть заправский негр, и озорно подмигнул. Двое переглянулись, и один из них вытер ладонь о штаны аккурат под своим пистолетом.
— Денек-то ничего, а? — сказал Лютер.
Охранники не проронили ни слова.
— А небо-то какое синее, — продолжал Лютер. — В первый раз за неделю развиднелось, а? Вам бы порадоваться погодке.
Пара хранила молчание, и Лютер на прощание дотронулся до краешка шляпы и зашагал по тротуару дальше. Дурацкая выходка, особенно после мыслей о Десмонде, о Лайле, о своей ответственности. Но в белых мужиках с пушками, ей-ей, было что-то такое, что всегда подбивало его на проказы.