Стали подниматься по лестнице.
АРЕНДА БОЛЬШЕ СЕБЯ НЕ ОПРАВДЫВАЕТ
Человек стоял по пояс в зреющей, волнующейся под утренним ветерком пшенице. Женственно выгибаясь и кланяясь, задевая его за локти, за бока, кругом колебались густые желтеющие колосья, на которых не обсохла роса. Человек срывал усатые колоски и ногтями выколупливал из них восковые, мягкие еще зернышки. Пытливо рассматривал, держа на широкой, с желвачками мозолей ладони, пробовал на зуб.
Североамериканский фермер в обязательной широкополой шляпе, обвисшие поля которой бросают тень на смугло-печеное, короткобородое лицо, в широких подтяжках поверх синей бумажной рубашки с выцветшими подмышками... Кто бы мог вообразить себе на этих плечах двубортный военный сюртук с золочеными пуговицами, с тяжелой золотой лапшой эполет? Ты ли это, Иван Васильевич, императорской гвардии полковник, русский дворянин, петербуржец?..
Год миновал с той поры, когда впервые ступил Турчанинов на американскую землю. Многое познал он за этот год, храбро решив опроститься, зажить на природе непривычной ему, бесхитростной, простодушной и тяжелой мужичьей жизнью, день за днем изучая древнейшую науку выращивания хлеба насущного. Нашелся и наставник в такой науке — сосед фермер, с которым познакомился и вскоре подружился Турчанинов, долговязый, нескладный и добродушный Джул Гарпер, живший со своей семьей в двух милях отсюда.
Глядя на волнующиеся хлеба, припомнил Иван Васильевич, как ходил он взад-вперед за плугом, распахивая вот это самое поле. Налегая на ручки тяжелого плуга и погоняя тужившуюся лошадь, без устали ходил он, ходил, ходил... Джул, спасибо ему, показал, как нужно пахать. Изогнутый, зеркально отполированный, острый стальной лемех глубоко разворачивал грунт, отваливая на сторону толстый, рассыпчатый пласт каштановой земли и оставляя за собой рыхлую, комковатую борозду, в которой вязли усталые ноги. Одна к другой укладывались длинные свежие борозды... Солнце жарко припекало напряженные плечи, липла к лопаткам влажно-потемневшая рубашка. По лбу стекали теплые соленые капли, они просачивались сквозь брови, ели глаза, Турчанинов смахивал их рукавом.
Потом нужно было боронить запаханное подле, затем сеять на нем хлеб. От зари до зари трудился под солнцем Турчанинов. Не пропали зря труды, теперь он видел, во что они превратились. Посеянное зерно взошло, поднялось, налилось соками земли и солнца.
Он стоял и глядел, тихо любуясь, как широкие, играющие иззелена-золотистыми тенями, упругие волны катятся по полю, прислушивался к еле уловимому теплому, живому шороху вокруг себя, и светло было у него на душе.
Ферма — бревенчатый, неоштукатуренный, убогий домишко с жестяной трубой, откуда сейчас поднимался приветливый дымок, — стояла у большой проезжей дороги. Позади находился низенький покосившийся сарай, разделенный пополам: в одном отделении уютно хрустела сеном старая, добродушная кобыла Мэри, в другом хранился нужный для полевых работ инвентарь. Время от времени на дороге, проезжая мимо, появлялись то неторопливая фермерская повозка, то всадник, рысью скачущий на сытом коне, то громоздкий пассажирский дилижанс в упряжке из шести лошадей, с целой горой привязанной клади на крыше и с кучером, вооруженным длинным бичом. После них на дороге полосой дымилась красноватая пыль.
Насвистывая из «Аскольдовой могилы» про дедов, которые живали в старину веселей внучат, направился Турчанинов к своему домику. Недалеко от входа большая, иссеченная топором колода, на которой он рубил дрова. Навеса над входом нет, одна приступка. Из приоткрытой двери, прикрепленной на кожаных петлях, тянуло запахом кофе, запахом горячих лепешек, запахом жареного мяса.
— Как вкусно у тебя пахнет! — весело сказал Иван Васильевич, входя и вешая на гвоздь шляпу с обвисшими полями.
Надин жарила на сковороде шипящие в сале куски солонины, — раскрасневшаяся у плиты, в переднике поверх простенького ситцевого платья, в дешевых башмаках на босу ногу, густые волосы наспех заколоты. В кофейнике на плите бурлил душистый кофе. Большая сковорода с румяными лепешками стояла в открытой духовке. Турчанинов не удержался, подошел сзади к жене, отстегнул верхнюю костяную пуговку и поцеловал белую, нежную, повлажневшую кожу там, где начиналась ложбинка спины, полукругом отделявшаяся от золотистого загара шеи. Потом снова бережно застегнул платье. Занятая своим делом, Надин недовольно повела худенькими плечами.
— Жан!
— Знаешь, Наденька, пшеница почти созрела! — радостно сообщил он, усаживаясь за придвинутый к окну, накрытый белой клеенкой стол. Уже стояли фаянсовые кружки и оловянные тарелки, были положены ножи и вилки с почерневшими деревянными ручками. В стеклянной банке желтел дешевый сахарный песок.
— Завтра съезжу к Гарперам. Потолкуем насчет жатвы. Хорошие они люди, правда?
— Очень.
— Простые, трудолюбивые, отзывчивые... А вернусь от Джула — поеду за сеном для Мэри. Наверно, уже подсохло в стогу.
Она поставила горячий кофейник, подула на обожженные пальцы и принялась вилкой снимать со сковороды коричневые ломти поджаренного мяса и накладывать на оловянные тарелки. Положив перед собой тяжелые кулаки, в терпеливом ожидании завтрака, он с удовольствием следил за ее ловкими и уютными, домашними движениями.
— Ты что улыбаешься? — спросила Надин.
— Так... Вспомнил, как ты вошла сюда в первый раз.
Тогда он привез ее показать купленный дом, который отныне стал их собственным. Очутились в большой, пустой, бесприютно оголенной комнате, разгороженной дощатыми, не доходящими доверху перегородками. Не было ни стола, ни стульев, ни постелей. Низкий, давящий потолок, одно из окон разбито, на грязном полу осколки стекла. Напоминанием об уехавших отсюда владельцах остались: вырезанная из иллюстрированного журнала и прикрепленная хлебным мякишем к тесовой стене улыбающаяся красотка, заржавелая консервная жестянка в углу да сухой обмылок на полочке над умывальником.
— Ну как? Нравится? — спросил он, с беспокойством глядя на ее растерянное лицо.
— Очень мило, — ответила она упавшим голосом, озираясь...
Сравнить только, какой растерянной стояла она тогда посреди комнаты, подавленная тем, что увидела и куда попала, и как спокойно и уверенно хозяйничает здесь теперь. Он подивился в душе непостижимой женской гибкости и приспособляемости. Всему она теперь выучилась: и стряпать, и стирать, и мыть полы — вчерашняя столичная барыня, — и все это делала, казалось, нисколько не тяготясь, будто век занималась такой работой.
— Человек, говорят, ко всему привыкает, — ответила Надин с легкой улыбкой, поставив перед мужем тарелку с мясом и тоже садясь за стол. — А знаешь, Жан, мне начинает нравиться такая жизнь.
— Да? — обрадовался Турчанинов, даже перестал жевать. — Конечно, здоровая жизнь на свежем воздухе... Вон как ты поправилась, совсем другой цвет лица!.. Честный, благородный труд земледельца. Ни от кого не зависим, никому не кланяемся. Великое счастье!.. Граф Толстой — помнишь, я тебе о нем рассказывал? — граф Толстой говорил, что такая жизнь нравственней и чище.
Они завтракали, поглядывая в окно на проезжую дорогу, и вели мирную беседу людей, навсегда связанных совместными заботами и интересами, радостями и горестями.
— Вкусно? — заботливо спрашивала Надин, следя, как ест муж.
— Очень, душенька.
С кружкой в руке, прихлебывая и дуя на кофе, говорил Турчанинов:
— Урожай должен быть хорошим. Вот снимем хлеб и купим корову.
— Корову? — Надин поглядела исподлобья, с интересом.
— Да. Ты как на это смотришь?
— Что ж, хорошо. Я у миссис Гарпер научусь доить. И вообще всему... Ты понимаешь, — оживилась она, — у нас будет своя сметана, свое масло...
После завтрака она вымыла посуду, прибрала комнату, затем принялась за стирку. Налила в корыто горячей, согретой на плите, дымящейся паром воды. Засучила рукава, взбила пушистую мыльную пену, на которой вскакивали, переливались перламутром и вновь пропадали пузыри, бросила туда грязное белье и принялась месить обоими кулачками, порой закидывая мокрой тыльной стороной кисти падающую на глаза прядь.