Дождь все не прекращался, хоть и лил всю ночь, широкая раскисшая дорога скучно рябила оловянными лужами, тощие коняги не в лад шлепали по грязи.
— Вон и граница! — прервал наконец молчанье Турчанинов, глядя вдаль, — странным показался Надин его голос.
У самой дороги виднелся домик караульни, окрашенный в казенный желтый цвет. Два казенных полосатых столба заставы с венчающими их черными двуглавыми орлами, между столбов — опущенный шлагбаум, преграждающий дальнейший путь. Возле шлагбаума, обняв ружье, мок под дождем солдатик в серой шинели до пят и в островерхой каске. Рядом, на понурой лошадке, уральский казак с длинной пикой за плечом.
Бричка остановилась перед караульней. Вышел, зевая, заспанный унтер-офицер в несвежих, мятых белых штанах. Принял от проезжих пассы, стал читать про себя, шевеля рыжими усами. Листы плотной гербовой бумаги украшал державный двуглавый орел. Текст был на двух языках — русском и немецком. «По указу его величества государя императора Александра Николаевича... всем и каждому, кому ведать надлежит...» Дальше говорилось, что гвардии полковник Иван Васильевич Турчанинов с супругой следуют за границу для лечения на минеральных водах. Закутанные, не шевелясь, сидели путешественники и покорно ждали. Дробно, усыпляюще-монотонно стучал дождь по поднятому на бричке кожаному навесу.
Закончив чтение, унтер вернул Турчанинову закапанные бумаги, взял под козырек и крикнул:
— Подвысь!
Часовой открыл шлагбаум. Цени загремели, полосатое бревно медленно поднялось, освобождая путь. Возница задергал вожжами, зачмокал, запрыгал на козлах, взмахнул кнутом, лошади тронулись, зашлепали — и бричка, шурша колесами по грязи, переползла в другое государство. За спиной у Турчаниновых опять загремели цепи, шлагбаум опустился. Впереди торчал чужой пограничный столб — на нем тоже чернел орел, только одноглавый. У столба часовой в незнакомом кивере, окутанный клеенчатой, блестящей от дождя накидкой. Поодаль чистенькое, кирпичное, непривычно крытое красной черепицей здание кордегардии. Несколько фигур в клеенчатых плащах вышли оттуда и стояли, ожидая, пока подъедет бричка. Пруссаки.
— Хоть одной головой меньше, и то хорошо, — глядя на пограничного немецкого орла, негромко вымолвил Турчанинов.
Та же грязная дорога, тускло блестевшая водой в колеях, тот же мокрый придорожный кустарник... Неужели они находились уже не на своей, а на чужой, немецкой земле?
Турчанинов обернулся бросить последний взгляд на то, что осталось за полосатым шлагбаумом, что покидал навеки. Сквозь косую серую штриховку дождя открывалась унылая ширь мокрых пустынных полей. Какое-то село виднелось невдалеке. Белая церковка, вокруг нее бурая солома крыш, овины, плетни. Поодаль убогий деревенский погост с покосившимися крестами. Русь!..
Семь лет назад он переезжал границу, возвращаясь из чужих краев, с войны. Теперь опять довелось переезжать границу...
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ.
И вы, мундиры голубые,
И ты, послушный им народ. —
негромко прочел Турчанинов лермонтовские стихи, охваченный угрюмой задумчивостью.
Надин прикладывала к глазам платочек. Навеки расставалась она со своей страной, с родным краем. А впереди — что ждало их впереди? Что сулило темное и загадочное будущее, от которого в эту минуту дохнуло на нее холодом? Как сложится их жизнь на далекой чужбине?
Турчанинов мягко привлек жену к себе. Губы ощутили влажную солоноватость ее щеки.
— Ничего, Наденька. Ничего. Все будет хорошо...
Быть может, не только лишь жену ободрял в эту минуту Иван Васильевич.
Книга вторая
ХЛЕБ ЧУЖБИНЫ
В армии северян сражались некоторые русские, например И. В. Турчанинов (1822—1901)... Артиллерийский офицер, он окончил академию Генерального штаба. В 1856 году, в чине гвардейского полковника, он эмигрировал из России в США и по дороге был в Лондоне у Герцена.
А. В. Ефимов, «Очерки истории США».
Мужай, свобода! Ядрами пробитый,
Твой поднят стяг, наперекор ветрам;
Печальный звук твоей трубы разбитой
Сквозь ураган доселе слышен нам.
Байрон, «Чайльд-Гарольд».
НА РЕДЖЕНТ-СТРИТ
1856 год. Лондон.
Мелкий, нудный, моросил дождик. В густом желтоватом тумане, точно под водой, расплывались очертания угрюмых многоэтажных зданий. Был еще день, но уже горели фонари, окна домов мутно светились сквозь промозглую мглу. С грохотом проезжали запряженные лошадьми, переполненные омнибусы — пассажиры сидели и на империале, раскрыв над собой мокрые черные зонты.
На площади перед вокзалом в ожидании седоков трудились экипажи странного вида — небольшие каретки, где кучер помещался не впереди, как обычно, а сзади, на высоком сиденье, натянув вожжи поверх крыши. «Кэб», — догадалась Надин.
Нагруженный оттянувшими руки чемоданами, Турчанинов подошел к ближайшему кэбу. Кучер в пальто со множеством пелеринок, одна длиннее другой, выхватил у него чемодан из рук: «I beg your pardon, sir»[21] , — забросил на мокрую крышу экипажа. За первым чемоданом последовали второй и третий.
— Radgent-street[22], — сказал Иван Васильевич, усаживаясь с женой в кэб, и захлопнул дверцу.
Кэбмен щелкнул длинным бичом, каретку дернуло, сытая лошадь бойко затопотала по слякотным камням мостовой.
— Вот, Надин, мы и в Лондоне, — заглянул Турчанинов под шляпку жены, улыбаясь и в то же время стараясь разглядеть в полутьме выраженье ее глаз.
Надин ничего не сказала. Все еще в тошнотворном ритме, то уходя вниз, то подымаясь, колебалась у нее под ногами почва. Не то продолжали плыть на пакетботе, пересекая Ламанш при сильной боковой качке, не то мчались, как полчаса назад, на экспрессе из Дувра в Лондон.
И сердце по-прежнему щемило. Как и в те минуты, когда пакетбот остановился под длинными мрачными белесыми скалами Дувра, неясно видневшимися в тумане, и поток навьюченных багажом пассажиров хлынул по трапу на берег. Все вокруг было чуждо, все было такое неприветливое, холодное, над ухом слышался незнакомый и непонятный говор.
Но постепенно тягостное это чувство уступило место естественному человеческому интересу к новым местам. И Надин, и Турчанинов с невольным любопытством смотрели — каждый в свое окно — сквозь мокрые стекла, по которым, серебристо змеясь, сползали капли дождя.
Под ровный перебор копыт двигались они в сплошном потоке карет, кэбов, омнибусов, громадных фургонов с кладью. Навстречу им так же нескончаемо катились фургоны, омнибусы, кэбы, кареты. Изжелта-зеленые размытые пятна фонарей и магазинных витрин бросали неясный, призрачный свет на вереницы раскрытых черных зонтов, которые, стремясь навстречу друг другу, без конца появлялись и исчезали в тумане. То и дело с одной стороны улицы на другую шмыгали прохожие, ловко пробираясь в мешанине грязных колес и дышащих паром лошадиных морд. Порой тесная улица широко раздавалась, превращаясь в площадь, где в сумрачной мгле едва намечались купы деревьев либо бронзовая фигура на постаменте, затем вновь сдвигались высокие, с узким фасадом, потемневшие от вековой копоти, угрюмые дома, под которыми все так же в свете фонарей мельтешили зонты, зонты, зонты...
На Реджент-стрит находился один из респектабельных пансионатов, который еще в Париже рекомендовали Турчаниновым. Хозяйкой пансионата оказалась длиная и тощая дама с надменным лошадиным лицом, одетая во все черное, — миссис Квикли. Знакомство с ней произошло в скромном холле, куда она вышла в сопровождении слуги.