— Лев Николаевич! — позвал Турчанинов.
Подпоручик, указывая то на орудие, то в сторону неприятеля, продолжал что-то объяснять Березкину, который слушал его с почтительно-недоверчивым видом. Турчанинов окликнул громче — на сей раз Толстой услышал. Подбежал. Темная от загара рука придерживала висевшую через плечо саблю. Они несколько отдалились от батареи — Иван Васильевич не желал, чтобы слышали разговор солдаты.
— Что это за пальбу вы подняли?
В тоне вопроса чувствовалось явное недовольство, и с лица подпоручика сбежало выражение готовности и веселого, почти озорного оживления, с каким было он подошел к батарейному командиру.
— Вам известен приказ вице-адмирала? — продолжал Турчанинов, мягко перебивая пытавшегося что-то ответить молодого офицера. — Снаряды предписано беречь, на два-три неприятельских выстрела отвечать одним выстрелом. А лучше и вовсе не отвечать, в ожидании штурма... В будущем соблаговолите помнить, Лев Николаевич.
БЕЛЫЙ ВОЛДЫРЬ
«...Вот и новый год начался, а мы все воюем, друг мой Евгений. Уже четыре месяца не умолкает гром пушек, день и ночь слышим его над собой. Но Севастополь держится, и будет держаться, и пока живы — не отдадим его врагу. Ни секунды я не сожалею и не раскаиваюсь в том, что сам попросился направить меня в Севастополь. Мы с тобой солдаты. Наш долг — если напал на Россию враг, быть там, где стреляют и где льется кровь...»
Письмо было адресовано Григорьеву, который сейчас находился далеко отсюда, в Закавказье, на турецком фронте.
В сущности, не только лишь повинуясь патриотическому чувству, пошел Турчанинов на войну. Год уже минул со смерти Софи, а все не покидало Ивана Васильевича ощущение внутренней черной, мучительно сосущей сердце пустоты. По-прежнему не находил себе места в осиротевшей петербургской квартире, где каждая мелочь напоминала о навсегда ушедшей. Война, представлялось Турчанинову, должна была душевно выпрямить его. Но стоило ли писать Григорьеву об этом — глубоко личном, потаенном?..
Турчанинов задумался, глядя на розоватый, с темной, внизу подсиненной сердцевиной огонек свечки, воткнутой в горлышко пустой бутылки, — огонек вздрагивал, вытягивался... Прозрачные, сползающие на стекло капли тут же мутнели и застывали... Из полутьмы блиндажа доносился могучий, с переливами, храп Воробья.
«Как твоя военная жизнь? — вновь принялся писать Иван Васильевич, макнув перо в пузырек с жидкими писарскими чернилами. — В прошлом письме я уже уведомил тебя о новом офицере на нашей батарее, графе Толстом, который оказался известным литератором. Человек очень приятный, с глубоким умом и с большой душой. К сожалению, пробыл он у нас только месяц, а затем был назначен на батарею под Симферополем. Не знаю, читал ли ты его повесть «Детство», напечатанную в журнале. Если не читал, прочти обязательно...»
Низенькая дверка блиндажа открылась, вместе с клубом морозного пара появился укутанный башлыком Коробейников, сегодняшний дежурный по батарее. Пугливо метнулся, готовый погаснуть, слабенький огонек свечи, Турчанинов защитил его ладонью.
— Пора, Иван Васильевич, — сказал штабс-капитан, покашливая, — через пятнадцать минут.
Их охватило жесткой свежестью морозного воздуха. Высоко и одиноко повис в небе стеклянный кружок ущербной луны. Зеленый подводный свет озарял покрытые недавно выпавшим снегом туры, брустверы, горбы блиндажей, кровли казарм — все это как бы отлитое из гипса. Ночь выдалась спокойная. Лишь иногда оранжево вспыхивала, осветив темный небосклон, зарница пушечного выстрела — чаще французского, чем нашего, — и, прочертив пологую огненную дугу, пролетала бомба, чтобы упасть на какой-нибудь из бастионов.
— Пу-ушка!.. — слышался тогда в тишине предостерегающий возглас наблюдателя.
Спотыкаясь о торчащие из-под снега бомбы и осколки, Турчанинов с Коробейниковым шли среди батарей, у которых хохлились, потопывая ногами, озябшие часовые. Резкие тени скользили по пятам, переламываясь то на ступенчатом пушечном станке, то на круглом плетеном боку туры.
— Мельников уже здесь? — спросил Турчанинов.
— Здесь. С командиром бастиона наблюдают.
В каком-то блиндаже, похожем на снежный сугроб, над которым поднимался освещенный исподнизу дымок и крутились красные искры, открылась на секунду дверь, выпустив полосу слабого света. Вылез сонный солдат, поскрипывая снегом, отошел в сторону справить нужду:
— Домой писали, Иван Васильевич? — спросил Коробейников.
— Да.
— Я вот никак не соберусь написать... Сынишка у меня, двенадцать лет ему, спрашивает: «Когда же, папенька, вы прогоните французов и вернетесь к нам?..» Что ему напишешь?
— Напишите, что уже скоро, — посоветовал Турчанинов, впрочем сам не веря тому, что говорит.
— Эх, Иван Васильевич! — хмуро, как бы с досадой, сказал Коробейников. — Нешто не видите, как воюем? Что делается?.. Не хочется обманывать ни себя, ни семью.
Турчанинов поглядел на мрачного штабс-капитана с интересом.
— Как-то странно вы говорите, Коробейников. Ведь вы же русский офицер.
— Это я знаю, что русский офицер. Не беспокойтесь, сумею умереть за веру, царя, отечество. Не хуже других... Да только умереть-то хочется с толком, Иван Васильевич.
— А что значит с толком?
— Вон и командир бастиона, — сказал штабс-капитан, уклоняясь от ответа.
Шесть-семь неподвижных фигур — дежурные по бастиону морские и пехотные офицеры, — темнели у одного брустверов: собрались возле амбразур, выдыхая парок, за чем-то наблюдали. Приближаясь, Турчанинов услышал барственный, грассирующий голос Завадовского — командир бастиона тоже не спал:
— Вы вполне уверены в успехе, штабс-капитан?
В ответ прозвучал негромкий басок стоявшего с ним невысокого офицера:
— С нашей стороны, Александр Иванович, сделано все. Контрмина подведена, камера приготовлена, заложено двенадцать пудов, ход забит мешками с землей...
— А гальванический запал сработает?
— Должен сработать, Александр Иванович. Турчанинов узнал штабс-капитана Мельникова, руководившего секретными подземными работами, что уже давно велись на бастионе.
— Так вы уверены, что они ведут именно в этом направлении? — с беспокойством продолжал Завадовский.
— Подпоручик Петрашкевич ясно слышал над собой работу французского минера.
— Когда это было?
— В ночь на девятнадцатое января. Следственно, направление контрмины правильное. Я решил подпустить их ближе... Двое суток ждем гостей.
— Угостите?
— Угостим на славу, Александр Иванович.
Офицеры негромко засмеялись. Кто-то молодым веселым голосом сказал:
— Tu l’as voulu, George Dandin![8]
Приник к дыре между заиндевелых мешков и Турчанинов. Штабс-капитан Коробейников, тепло дыша в щеку водочным перегаром, тоже глядел. Широкая, пустынная, припорошенная снежком лощина холодно и безжизненно искрилась под луной. Находившаяся за лощиной, скрытая темнотой, неприятельская траншея не подавала признаков жизни.
Какая обманчивая, какая коварная тишина! Представилось Турчанинову: глубоко в земле, под этой безлюдной зимней равниной, вот в эту самую минуту роют французские саперы длинную галерею. Роют, проклятые кроты, подземный ход в направлении 4‑го бастиона, чтобы подкопаться под бастион, заложить чудовищной силы пороховую мину и — отправить к чертовой матери все сооружение, вместе с людьми и орудиями. А едва смолкнет грохот взрыва — в дымящуюся пылью огромную брешь с развевающимися красно-бело-синими знаменами, с победным криком, хлынут тысячные колонны...
Глухо стучат под землей кирки и лопаты, скрипят нагруженные землей тележки, без устали работают полуголые, мокрые от пота, грязные люди. День и ночь трудятся французские саперы и не подозревают, что шаг за шагом все ближе придвигаются к своей гибели, что давно уже разгадан хитроумный замысел их штаба, что навстречу им, глубоко под ними, русские саперы и пехотинцы ведут от бастиона контрмину, чтобы подорвать их на полпути к укреплениям и навеки похоронить под землей. И с этой стороны, задыхаясь от пыли, от копоти свечей, тоже работают в духоте и тесноте подземной галереи полуголые грязные люди, и так же день и ночь стучат здесь кирки и лопаты, так же скрипят тележки с отработанной породой...