— Мятеж был подавлен. Началось никем и ничем не нарушаемое благоденственное царствование.
Помолчал, покачивая головой, будто в ответ на невеселые свои мысли. Вполголоса продекламировал:
О жертвы мысли безрассудной,
Вы уповали, может быть,
Что станет вашей крови скудной,
Чтоб вечный полюс растопить!
Едва, дымясь, она сверкнула
На вековой громаде льдов,
Зима железная дохнула —
И не осталось и следов.
— Чьи это стихи? — тихо спросила Надин.
— Тютчева. Лучший поэт после Пушкина и Лермонтова.
Щеки девушки порозовели от холода, она зарылась носиком в мягкую, пушистую муфту, глядела на Турчанинова пытливо, исподлобья.
— Вы, я вижу, большой скептик.
— Ну, брат, так нельзя! — возмутился Григорьев. «Не осталось и следов»... Сейчас только и толков об эмансипации крестьян. Все об этом говорят. Новым духом повеяло, Иван! Говорят, по указанию государя образована особая секретная комиссия. И работает эта комиссия день и ночь... Нет, Иван, большие, большие перемены ожидаются. Пора произвола и бесправия кончилась!.. И знаешь, — таинственно понизил он голос, оглядевшись по сторонам, — знаешь, уже и конституции поговаривают.
— О конституции?
— Да, да. Многие ждут, что молодой царь пойдет и на это.
Иван Васильевич отрывисто хохотнул.
— Блажен, кто верует. — Страх как захотелось ему сказать приятелю что-нибудь ядовитое насчет не по годам пылкой восторженности и детской доверчивости, однако ж воздержался. К чему обижать человека?
Выйдя на пустынную, с редкими прохожими, набережную, неторопливо шли они вдоль гранитного парапета, за которым притаилась подо льдом и снегом широкая Нева.
— Почему вы такой скептик? — спросила Надин.
— Почему? — Турчанинов понурился. — Понимаете... Разочаровался я, мадмуазель Надин! — вдруг вырвалось у него признанье. — Глупое слово, но ничего лучшего не подберу. Да. Разочаровался.
— В чем? — спросила, внимательно и словно бы сочувственно глядя на него, Надин.
— В армии нашей. Что-что, думал, но уж армия у нас первая в мире... — Опять шел, повесив голову. — Знаешь, Евгений, ради этого со многим в душе мирился... Служил России... Севастополь показал, какова наша военная сила. Дрались как львы, русский солдат весь мир героизмом удивил, а что толку? Севастополь отдали, Черное море объявлено открытым, мы не имеем права держать там военный флот. Южная граница государства совершенно открыта, приходи кто хочет... Постыдный мир, Евгений!
— Что говорить! — вздохнул Григорьев.
— Оно понятно, — продолжал Турчанинов. — У них нарезные штуцера, у нас кремневые ружья. У них пароходы, у нас парусники... Безмозглые генералы, чиновничья канцелярщина, всеобщее воровство и лихоимство... Будь моя воля, я бы всех этих христопродавцев-интендантов от Севастополя до самого Петербурга на деревьях развешал... Э, да что толковать! — махнул он рукой.
— Не ты один так думаешь. Многие, — отозвался погрустневший Григорьев. — Знаешь, — понизил голос, — говорят, будто царь умер не своей смертью. Слышал?
— Слышал.
— Принял яд, когда понял, что война проиграна... А знаешь, это даже красиво!
— Неужели принял яд? — поразилась Надин.
— Фигляр! — едко сказал Турчанинов. — Всю свою жизнь филярничал, позировал и умер позируя.
* * *
С того дня Турчанинов частенько стал навещать Надин, жившую в доме тетки, старой княжны Львовой.
Не раз потом, в иных краях и в другой, совсем непохожей обстановке вспоминались Ивану Васильевичу тихие, уютные, согретые теплом дружбы, зимние, русские эти вечера. Мягкий свет висящей над столом лампы под белым фарфоровым абажуром; заглохший, только временами попискивающий, крутобокий медный самовар; Надин, в клетчатом домашнем платье с белым воротничком, закрывающим шею, и с белыми манжетами, разливает чай, прислушивается к мужскому разговору, улыбающаяся, радушно-приветливая юная хозяйка; Григорьев с его светлым хохолком, височками и серебряными эполетами.
И дружеская, откровенная беседа на высокие, преимущественно, материи, горячие споры до поздней ночи. Говорили, главным образом, о предстоящих переменах, которые народная молва связывала с именем нового царя, о новых порядках в армии, в судебном деле, о готовящейся отмене крепостного права Больше всего волнений, всяких толков и пересудов в обществе вызывало освобожденье крестьян.
Надин принимала живейшее участие в таких спорах, суждения ее показывали и ум, и начитанность, и пылкую решительность выводов, быть может иногда поспешную. Чувствовался у девушки сильный характер. Удивительно, как походила она на покойницу жену внешне и как внутренне отличалась от нее — мягкой, женственно-покорной, склонной к мечтательности!
Однажды Григорьев показал Турчанинову порядком уже потрепанную книжку в мягкой обложке с загнувшимися уголками.
— Вот, брат, прелюбопытная штука. Альманах один. По рукам ходит.
— Что за альманах?
— Лондонское издание, — сказал Григорьев полушепотом, с многозначительным видом.
— Лондонское? На русском языке?
— На русском. Выпускает некто Искандер. Вот, брат, голова... А пишет как!
— Странная фамилия, — сказал Иван Васильевич. — Искандер. Из восточных людей, что ли?
Любопытствуя, взял альманах в руки, перелистал. На обложке под названием «Полярная звезда» были изображены в овале пять медальных, надвигающихся один на другой профилей. «Пять декабристов, которых повесили, — пояснил Григорьев. — Пестель, Рылеев и другие». Внизу на обложке стояло: «Вольная русская типография. Лондон».
— Нет, вы только послушайте, как разговаривает он с царем! — возбужденно посмеиваясь, говорил Григорьев гостю и зашедшей в комнату кузине. Он принял книжку из рук Турчанинова, подошел к двери, выглянул — не подслушивает ли прислуга, плотней закрыл дверь, вернулся и стал читать вполголоса, найдя нужное место:
— «Дайте свободу русскому слову, дайте землю крестьянам... смойте с России позорное пятно крепостного состояния...» Понимаешь, он просто требует!.. А вот — точно равный с равным: «Разумеется, моя хоругвь не ваша, я неисправимый социалист, вы — самодержавный император...» И дальше: «Я готов ждать, стереться, говорить о другом, лишь бы у меня была живая надежда, что вы что-нибудь сделаете для России...»
Турчанинов взглянул на девушку — слушала с широко раскрытыми глазами.
— Евгений, ты дашь мне потом прочесть?
— Конечно, Наденька, конечно... А вот что он отвечает одному помещику. Понимаете, тот прислал ему анонимное письмо, и Искандер его напечатал, хоть тот стоит за крепостное право и за царя, а потом поместил свой ответ. Вот, слушайте: «В вашем письме все проникнуто духом полнейшего гражданского и духовного рабства, рабства, сознательного, обдуманного и, следовательно, неизлечимого. Вы не принадлежите к народу, вы принадлежите к тому, что гнетет народ...» Нет, я должен и это прочесть. Понимаешь, этот помещик говорит, что крепостное право единственная болячка России. А он на это отвечает: «А телесные наказания?.. А всеобщее воровство в суде, а самовластие, дошедшее до безумия, а невозможность сказать слово — это не болячки?..» Ведь все это правда, господа, истинная правда!..
От корки до корки, с неослабеваемым вниманием, прочли они «Полярную звезду». Прочли и «Письмо», и помещенные здесь главы из «Былого и дум», и знаменитое письмо Белинского к Гоголю (то самое, что слушали петрашевцы, то самое, за оглашение которого был сослан на каторгу писатель Достоевский). И письма Виктора Гюго, философа-анархиста Прудона, итальянского революционера Маццини, французского историка Мишле и статью какого-то Энгельсона «Что такое государство», — очень смелых взглядов статья...