Его демобилизовали, выдали деньги и паспорт. Лейтенантские погоны он снял с сожалением. Без них военная форма выглядела странно. Нужно было думать, как жить дальше, и он пошёл на завод, в отдел кадров. Приняли охотно. Как и до войны подручным сталевара.
Волнуясь, подошёл впервые после долгой разлуки к мартену. В памяти сразу возник другой завод и Якоб Шильд, и памятник Ленину, и холодный металл бомбы…
— Не забыл, как лопату держат в руках? — понимая его чувства, улыбнулся сталевар Зинченко. — Хорошо, друг, что жив остался. Люблю, когда возвращаются сталевары.
Здесь Шамрай почувствовал себя легко, свободно. Это было его настоящее место, для такой именно работы родился он, видно, на свет. И Жаклин тоже не представляла жизни без работы, настоящей, доброй. Они не раз говорили об этом в бессонные счастливые ночи. Пусть всё его тело тогда, стиснутое гипсом, исходило страшной болью, мысли были счастливыми, они с Жаклин жили надеждой. Надеждой на счастье. Мечтой…
А пока он лишь писал письма Жаклин. И видел, как начинает постепенно подчиняться ему чужой язык. И слова свободнее лились на бумагу. И снова письма падали в почтовый синий ящик, как в прорву, — ответа не было.
Однажды (это уже было в мае) Шамрай вернулся с работы и увидел испуганные глаза тётушки Марии, жены старого Корчака. Была она невысокая и худощавая, будто вырезанная из сухого дерева. Тараторила — что горох сыпала: тысячу слов в минуту, и первая знала все суходольские новости и события во всех подробностях. Но на этот раз в её выцветших, как застиранный ситчик, глазах была тревога.
— С почты приходили, — шёпотом, доверяя Шамраю тайну наверняка государственной важности, проговорила она. — Немедленно, сказали, нужно тебе явиться.
У Шамрая оборвалось сердце от радости. Пришёл ответ на какое-то письмо. На какое? Кто откликнулся?
Он побежал на почту, будто на пожар. Предъявил в окошко уведомление.
— Зайдите к начальнику, — прозвучало в ответ.
Шамрай прошёл в комнату, где стоял длинный, сколоченный из досок стол и большой сейф. Начальник, наголо остриженный, грузный инвалид, взглянул на Шамрая с интересом и одновременно с подозрением. Так встречают человека, от которого всего можно ожидать.
— Вот уведомление, — сказал Шамрай.
— Говорите громче, я глухой, контузия, — крикнул почтарь.
— Вот уведомление, — во всё горло крикнул Шамрай.
— Паспорт есть?
Начальник долго изучал новенький паспорт Шамрая, потом тяжело поднялся, глухо бухая деревянным протезом в пол, подошёл к сейфу, порылся там, нашёл письмо, медленно, словно боясь допустить ошибку, запер тяжёлые стальные двери и только тогда вернулся к столу.
— Ну, давайте же скорее! — Шамрай сразу увидел письмо от Жаклин.
— Подожди! Нужно зарегистрировать и расписаться, — прокричал почтарь. — Вот здесь запиши номер паспорта. — И осторожно, будто стакан с кислотой, которая может, плеснувшись, ожечь пальцы, передал письмо Шамраю.
Дома, закрыв дверь, Роман присел к столу, положил перед собой конверт, и тотчас же… к нему тихо вошла Жаклин, положила свои сильные и ласковые руки ему на плечи, и он почувствовал запах её волос, кожи, услышал её низкий голос… Письмо лежало на столе, тёплое, будто живое… Слёзы жгли глаза, он с трудом пытался проглотить горький, застрявший в горле твёрдый ком и не мог…
Конверт был длинный и узкий, не похожий на привычные глазу наши конверты. Шамрай разорвал, вынул старательно сложенный и мелко исписанный листок бумаги. К этому листочку бумаги прикасались руки Жаклин, её добрые руки…
Шамрай сидел долго, словно окаменев. И только тогда, когда совсем высохли слёзы, начал читать.
«…У нас было много времени, — писала Жаклин. — И всё-таки я не долюбила тебя и не успела сказать тебе что-то самое важное…»
Она уже получила его первые письма, знала о его стараниях добиться разрешения на её приезд, но почему-то об этом ничего не писала.
«Пиши мне чаще, — читал Шамрай последние строчки, снова слыша голос Жаклин. — Мне сейчас очень нужно, чтобы ты писал мне часто… Отец тебе шлёт свой привет».
Из своей комнаты Шамрай не выходил до позднего вечера. Тётушка Мария просто сгорала от любопытства и нетерпения, но Роману было не до неё. Он сидел за столом и в десятый раз писал, зачёркивал и вновь писал письмо.
Вечером, выйдя из комнаты, он увидел ждущие, беспокойные глаза тётушки Марии.
— Что пишет? — спросила она так, что не ответить на её вопрос было невозможно.
— Скоро приедет, — сказал Шамрай.
— Ну и слава богу. Встретим, так уж встретим, — проговорил Корчак.
— Что-то ты не очень рад, как я погляжу, — не отставала тётушка Мария.
— Потому что приедет она не так скоро, как мне хотелось бы, — тихо ответил Шамрай.
И даже тётушка Мария поняла, что больше спрашивать ни о чём нельзя, что нужно дать покой человеку, когда у него тяжко на душе.
А что на душе у него невесело, догадаться было совсем нетрудна. И потому все в доме замолчали. А старый Корчак, сокрушённо покачав головой, подумал, что хоть самое страшное миновало, людям после войны всё же не так-то просто живётся на свете.
Теперь почта стала для Шамрая лучшим другом и злейшим врагом. Он проклинал её за молчание и благословлял, если приходило письмо от Жаклин. Письма теперь шли регулярно — дважды в неделю.
Приближались Октябрьские праздники. И вдруг Жаклин замолчала. Прошла неделя, другая, третья, месяц. Ни слова. Что можно было думать?
Шамрай не находил себе места от тоски и ожидания. Не было сил ждать, не было сил надеяться. Не было сил и жить без Жаклин. Но разве умрёшь без смерти?
Первый послевоенный праздник Октября пришёлся на ясный, хотя и морозный день поздней осени. Высокое небо, начисто вымытое синим ветром, раскинулось над Днепром. Грустное, нежаркое солнце, прищурившись, оглядело Суходол, уже не военный, праздничный. Старые клёны и молоденькие липки сбросили свои листья, и они, попадая под ноги, шуршали, словно печально перешёптывались о чём-то своём, непонятном людям. Заводской духовой оркестр гремел около трибуны. Паренёк старательно бил в медные тарелки, вскидывая их высоко над головой, будто подбрасывал в прозрачный воздух два звонких весёлых солнца. Праздник победителей шагал по Суходолу.
Секретарь горкома приветствовал с трибуны сталеваров. Они ответили громким «ура» и прошли мимо трибуны, взявшись за руки, дружной и мощной колонной.
Потом за праздничным столом у Зинченко среди гостей сидел Роман Шамрай, держа в руках налитую рюмку. Пили за победу. Сталевары пришли в белых сорочках с твёрдыми накрахмаленными воротниками, которые натирали шею, оставляя на ней красную полосу. Принарядились, кто как мог, и их жёны сидели рядом с мужьями, торжественные и улыбчивые. Много красивых женщин в Донецком крае. Вот только руки у них не по-женски крупные и мозолистые. Всё вынесли эти руки, подумал Шамрай, и войну, и оккупацию. Они были нежными, когда ласкали любимого, и железно-твёрдыми, когда приходилось воевать. Они умели работать дни и ночи, не зная устали, но каждый прожитый год оставлял на них свой след. У Жаклин тоже крупные и сильные руки. Ей, конечно, хорошо было бы за этим столом…
Шамрай сидел молчаливый, прислушиваясь к разговору. Он соскучился по сталеварам, он любил их. Это настоящие друзья, и именно среди них его место в жизни.
И когда все уже хорошенько выпили и за победу, и за счастье и здоровье, Роман вдруг почувствовал неодолимое желание тоже сказать слово о том, над чем он много думал и раньше, там, в Терране, и сейчас. Он поднялся, и за столом стало тихо.
— Я долго не был в Суходоле, в родном городе, среди верных друзей, — начал Шамрай, пристально всматриваясь в пузатый бокал, полный прозрачной, как слеза, водки, — и все эти годы я мечтал об этой минуте, когда мне удастся посидеть за таким столом. Я мог не один раз распрощаться с жизнью, и если я жив сейчас и праздную победу, то только потому, что есть на свете настоящие люди, я бы сказал, почётный легион — имя ему рабочий класс. Всегда, в самую трудную минуту, когда у человека впереди не остаётся ничего, кроме смерти, рядом оказывается друг. У меня были, нет, есть такие друзья среди рабочих — немцев, бельгийцев, французов…