Поработав, Костя вышел позавтракать. Буфет располагался в крошечном чуланчике под лестницей. Открыв дверь чуланчика, Костя прямо перед собой, за низеньким столиком, увидел Женю «Мыфку» и Уманскую. Они пили чай. На Елене был синий рабочий халат, памятный ему по институту.
Встреча получилась довольно шумной.
— Что же вы зовете друг друга на «вы»? — протестовала Женя. — Ведь мы же все на «ты» перешли в Марфине? А вы неужели с тех пор еще ни разу не видались?
Костя отвечал вопросом, надолго ли она сама в Москве, а Уманская нагнулась над стаканом.
Женя здесь в командировке по делам Пушкинского дома.
Костя взял себе тоже чаю и примостился к их столику. Поболтав о разных пустяках, вышли в вестибюль, где Женя с ними попрощалась. Уманская спросила его:
— Вы что же… то есть ты что же не позвонил мне в Москве?
Вопрос заставил Костю смутиться. Действительно, ведь он в Марфине записал номер ее телефона.
— Я совсем забыл, что взял твой телефон…
— Ну-ну!.. — Елена улыбнулась. — Короткая же у тебя память!
— Честное слово, забыл! — оправдывался он.
— Да я охотно верю. Ну, ты остаешься в библиотеке?
— Нет. — Помедлив секунду, он сказал: — Я прошелся бы с тобой, если ты не возражаешь?
— Пожалуйста!
Ему хотелось загладить неловкость с телефоном. Она еще подумает, что он не хочет с ней видеться. А почему бы нет? Уклоняться казалось ему малодушием. Он сдал книги и, спустившись к раздевалке, нашел Уманскую уже в пальто.
Елена жила неподалеку от библиотеки, и они быстро дошли до ее дома. Она предложила Пересветову зайти к ней, тот не отказался.
2
Комната Уманской была обставлена просто: диванчик, небольшой комод, на нем складное зеркало величиной с книгу, на стене красочная репродукция врубелевского «Демона». Никаких безделушек. Один угол занимала этажерка с книгами, в другом широкое окно фонариком выходило на тихий перекресток арбатских переулков.
Целую полку на этажерке занимали книжки стихов. Чтобы скорее справиться с небольшим смущением, которое мешало ему быть самим собой, Костя взял и перелистал одну из них, потом другую. Елена за это время на минутку вышла, переменить кофточку, и вернулась. Он встретил ее возгласом:
— Батюшки! Это что такое: «Пруг, буктр, ркирчь… Практв, бакв, жам…» Неужто стихи?
— Не смейся, профессионал-поэт найдет у Хлебникова чему поучиться, — отвечала она.
— Но не читатель, во всяком случае!
— Ну, ты известный нигилист в вопросах формы!
Пересветов засмеялся:
— Конечно, я филологического факультета не кончал, не знаю, чему там учат…
Беседа их вошла в прежнее «марфинское» русло, и Костя понемногу забыл о своем смущении. Они заспорили о Демьяне Бедном. Костя хвалил его басни, стихи времен гражданской войны, а Уманская считала их «блестящим — но примитивом!». Маяковского она ценила за его реформу русского стиха, Костя же — за наши чувства и мысли, не придавая особого значения формальным новшествам. Нарочитую «рубленость» и немузыкальность стиха Маяковского он склонен был счесть временным перегибом палки, в виде протеста против старых, «барских» форм стихосложения. Прозаизмы, порой даже грубоватые, Пересветову, однако, у Маяковского нравились:
— Они из народного языка и продиктованы силой чувства. Вот ты мне приписываешь пренебрежение формой. Да я отлично понимаю значение формы для силы образа. Маяковский где-то рисует летний вечер в городе, смотри, как он передает краски заката: «Багровый и синий искромсан и скомкан», так, кажется?
— «В зеленый горстями бросали дукаты», — продолжила Елена.
— «А черным ладоням сбежавшихся окон раздали горящие желтые карты…» Или петербургская зимняя ночь: «Туман с кровожадным лицом каннибала жевал невкусных людей». Прямо силища изобразительная! Чем она создана? Меткостью, смелостью формы!
Уманская восхищалась яркой образностью рассказов Бабеля. Пересветов не отрицал его талантливости; но рабочие и крестьяне у Бабеля, говорил он, и еще больше у Пильняка лишь разрушители старого, «анархисты». А ведь в жизни они новое строят, нельзя их выводить какими-то полубандитами.
— Большевика, — утверждал он, — в сочинениях писателей-«попутчиков», как правило, узнать нельзя, точно в кривых зеркалах комнаты смеха: глядишь на себя и видишь тощую глисту либо распухшего утопленника. Революционный инстинкт они еще способны переварить, а классовое сознание рабочего или, упаси их господи, марксизм — никак! Для них он казенная, чужая фраза, в живую правдивую форму не выливается он у них, хоть ты лопни!..
— Тебе нравится «Демон» Врубеля? — спросила Лена.
— Красоту этой картины я чувствую, — отвечал Костя, — но как-то вчуже. Это настроение одиночества, гордое самовозвышение над человеческим родом, что ли, — оно меня не задевает. Изобрази Врубель теми же средствами какую-то иную, более значительную трагедию, я бы, вероятно, не остался равнодушным.
— А я на его картины не могу смотреть равнодушно!.. Что ты скажешь об этом вот стихотворении? — Она раскрыла книжку есенинских стихов на «Песне о собаке» и добавила насмешливо: — Я тебя интервьюирую, интересно, что думает о литературе и искусстве журналист, далекий от литературных группировок?
Костины суждения в этой области, произносимые столь безапелляционно, казались ей часто самонадеянными и дилетантскими, но, зная, что современных критиков он не читает, она не могла отказать ему в самостоятельности мнений.
— «Песнь о собаке», — отвечал он, — поразительно сильная вещь и в существе очень гуманная, но я бы не держал ее у себя на полке… Что-то в ней щемящее, натуралистическое, что ли, чего лучше в себе не ворошить…
— У тебя удивительно нормальный вкус! — засмеялась она, а за ней и он сам:
— Даже скучно, хочешь ты прибавить? Я же тебе твержу, что филологии не изучал, воспринимаю все примитивно.
— Представь себе, — призналась Лена, — я одинаково люблю Есенина и Маяковского, хотя многие говорят, что они несовместимы. По-разному люблю, конечно, но с одинаковой силой.
— Хорошее все совместимо. Если бы у Есенина не его «кабатчина»… Блестящих стихов мало ли у него, особенно о русской природе.
— Кабатчиной, по-моему, он сам мучается. Пишет о ней с такой надсадой, что порой действительно читать трудно…
3
Пересветов вышел от Уманской в хорошем ровном настроении. Они так легко и просто поговорили. Кажется, она не обиделась, что он позабыл номер ее телефона.
«Пожалуй, и влюбленности в нее у меня уже нет, — решил он. — Надумал я все это, Олю только расстроил. Ну, понравилась она мне, так ведь я же не встречаю ответа с ее стороны… Значит, все пройдет».
Он шел домой привычным путем, по Садовому кольцу, и понемногу его ровное настроение замутилось. В глубине души зашевелился червячок — не то разочарования, не то самолюбия… Значит, он все-таки обманулся, по каким-то признакам подумав, что и Уманская к нему в Марфине была неравнодушна?..
«Ну и отлично, — сказал он себе, встряхнувшись и ускоряя шаг. — Тем лучше. Все станет на свои места».
Между тем Лена, по уходе Пересветова, сняла туфли, взобралась с ногами на диван и долго сидела, обхватив колени руками, временами покачиваясь. Сегодня она с той же готовностью, как и Пересветов, увела их разговор подальше от личных тем, в литературные дебри, а сейчас упрекала себя: ведь еще в Марфине, поняв, что Константин становится ей не безразличен, она решила избегать его в Москве, но зачем-то назвала ему в день отъезда номер своего телефона.
«Глупость номер один», — вздыхала она.
Вторая глупость: целый месяц ожидать его звонка. Увы, это было так. А следом за тем — глупость номер три (точно девчонка!) — спрашивать, почему он не позвонил, и тем ставить себя в смешное положение.
Не по заслугам ли, после этого, удар по самолюбию? Так ей и надо!
Поверить ли в его странную забывчивость? Не решил ли он посмеяться над ней?..
Наконец, еще глупость, четвертая: зазвать его, после всего происшедшего, к себе и как ни в чем не бывало приятельски беседовать, тогда как следовало поставить его сразу на место или хотя бы дать понять, что он невежлив. Уж если вправду забыл, хоть бы сносную причину выдумал, предлог, не столь обидный для женщины…