Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Над ним, на третьей, багажной полке похрапывал, лежа на боку, Лучков, с которым они двадцать фронтовых месяцев не разлучались. Из Сибири их дивизию перебросили под Каховку, Пересветова назначили комиссаром батальона, которым Лучков командовал.

Лишь гора с горой не сходятся! Пересветов с Лучковым утеряли друг друга из виду после того, как в Октябре этот матрос возил Костю из Смольного в Зимний дворец уговаривать юнкеров петергофской школы сдаться, — но случай вновь столкнул их в Пензе весной девятнадцатого. «Случайность есть форма необходимости», — с улыбкой думал Костя. Лучков увез тогда его и Олю, его жену, на Восточный фронт. Стоя рядом с мужем в шеренге коммунистов-добровольцев, она не знала, что едет туда будущей матерью. Это вскоре обнаружилось, и медицинскую сестру из отряда Лучкова, Ольгу Лесникову, отправили домой. Там, в старинном гористом приднепровском городе Еланске, у нее родился сын, которого назвали Володей.

Отец увидел его через год, а мог бы и совсем не увидеть: не раз ему удавалось счастливо уходить из рук смерти. Вот хотя бы той осенью, когда он только что проводил домой Олю и когда их сын еще не родился. Белогвардейская конница, обнажив шашки, летела по степи прямо на их залегшую в желтой сухой траве цепь. Расстреляв патроны, Костя не вскочил на ноги и не пустился прочь лишь потому, что помнил правило — нет вернее гибели пехотинцу, чем бегство от кавалерии. Копыта лошади взвились над ним… Неточный замах шашки колчаковца да ушанка, выданная в тот самый день утром в обозе взамен летней фуражки, спасли ему жизнь. Пересветова подняли оглушенного, с кровоподтеком на голове.

От контузии не осталось и следа. Простреленная казацкой пулей в Октябрьские дни грудь еще нет-нет да скажется ломотой, но в общем заросла и эта рана.

2

Всю тогдашнюю поездку в вагоне с Лучковым и Афониным Костя помнит очень ярко. Она отпечаталась в памяти как рубеж между двумя полосами жизни.

Лучков заворочался под потолком и свесил оттуда голову.

— Отоспался? — улыбаясь, спросил его Костя.

Лучков молча перелез к нему и сел, приладив коротенькие ножки на противоположную среднюю полку. На ней спал, отвернувшись к стене, заместитель начальника политотдела их дивизии Афонин.

Иван Яковлевич приехал к ним в Сибирь из Бессарабии, где со времени ее захвата в восемнадцатом году румынскими боярами работал в большевистском подполье. Лучков, когда с ним познакомился, сказал про него Косте, подмигивая:

— Одного с тобой поля ягода. Т е о́ р и к! Говорит — как пишет.

Костя долго принимал Афонина за интеллигента и удивился, узнав, что он бывший столяр. Иван Яковлевич сумел до революции окончить в Москве народный университет имени Шанявского. Пересветов завидовал его ораторскому таланту. Себя Костя считал пропагандистом, — умел всякому втолковать, что требовалось, — но не оратором.

Лучков потянулся, зевнул во весь рот и сказал прибауткой:

— Господи, господи, до обеда проспали, встали, богу помолились и опять спать завалились. Хватит дрыхнуть! — грубовато крикнул он и, протянув руку, пощекотал Афонина под мышкой.

— Куда это мы едем? — всполошился тот, оборачиваясь и показывая заспанное усатое лицо.

Они все трое носили усы: Афонин густые, темно-русые, Костя — в виде легкого коричневатого пушка над губой, а Лучков — завитые кверху черными полуколечками. Потом, в Еланске, Костя свои сбрил.

— К теще едем, комиссар! — засмеялся Лучков. — К твоей теще на блины.

— Ты что, рехнулся? — бурчал Афонин, ворочаясь и сладко позевывая. — У меня и жены-то никогда не было, а ты — к теще!

По воинскому званию он был старше своих товарищей, но держался с ними на равной ноге.

— А у меня жена была. — Лучков вздохнул и полез в Костин мешок за сухарями. — Была, да побыла недолго…

Внизу между тем, в неосвещенном купе, раздался громкий взрыв хохота. Перекрикивая шум поезда, гомонили грубые мужские голоса:

— Чтобы я когда по бабе сохнул? Да ни в жисть! Что мне баба? Этого добра везде сколько хошь.

— Чего ж ты домой прешься, коли у тебя везде бабы?

— Как чего? А ты?.. Под бабий подол едешь хорониться? Землю едешь пахать! Четыре года вшей кормил, а там бабе твоей без тебя земли прирезали. Что ей одной делать?

— Она себе другого пахаря завела.

Опять раскатился хохот.

— Честно говорю! — уверял первый. — Пуще всего по земле скучаю. Воевать надоело до смерти.

Скрипучий голос неторопливо возразил:

— Ну, скажем, заявился ты домой к своей бабе. Напахал, насеял, а осенью продкомиссар приехал и весь твой хлеб подчистую для городских рабочих загреб. Что ж толку, что бабе твоей земли прирезали?

— Так уж и подчистую!

— А ты как думал? Это у них только говорится — излишки отбирать… И купить негде, на хлебную торговлю запрет.

Смешки прекратились. Спор не унялся, но шел тише. Кто-то рассказывал, как мужики на сходе чуть не растерзали двоих рабочих продкомиссаров, приехавших собирать разверстку.

Только то и спасло их, что, на их счастье, как раз в это время через село проезжал куда-то отряд по борьбе с бандитизмом.

— Мне рассказывал, кто там сам был… Их было уже за грудки, да глядь — из-за крайней избы в село один за другим конные красноармейцы вылетают! Тут народ и разбежался кто куда…

Рассказчика прервали:

— «Народ» разбежался!.. Кулачье, а ты — «народ»!

— Эх, ребята! — возразил прежний скрипучий голос. — Едете вы домой, а что в тылу делается, и не знаете.

— Приедем, узнаем. Жалко вот, что ты не побывал в тылу у Колчака иль у Деникина. Плетей бы отведал, обрадовался бы рабочему комиссару, что отцу родному…

3

— Да! — сказал Лучков, хрустя сухарем. — Так вот, была у меня жена… Когда мы в восемнадцатом чехов отбили, меня вернули в Питер на завод, производство подымать. А в Питере паек четверть фунта. Обратно, стало быть, поехали с продотрядом. За Урал приезжаем — ну прямо рты поразевали: у крестьян по тысяче, по две пудов запасено, а кто побогаче — то и больше. И хлеб не какой-нибудь, а пшеничка, зернышко к зернышку. Кого уговоришь добром, на кого нажмешь, без этого нельзя, — одним словом, привозим Питеру эшелон хлеба. Меня свои, заводские, на станции встречают и говорят: «Федя, мы постановили ехать на Колчака. Ты как?» А что я? Как вы, говорю, так и я. Хуже, что ли, я других или лучше? Отправка, слышь, нынче в ночь. Побег я на свою квартиру, жену повидать. Ребята мне в мешок пшеничной муки насыпают: знали, что моя Глаша на сносях. Вот славно, думаю, лепешек она себе напечет, отъестся чуток!

Лучков вздохнул, похрустел сухарем, глядя в потемневшее окошко.

— Прибегаю домой, а у нас акушерка: Глашенька-то моя родит! Роды с утра тянутся. Обессилела, меня еле признает, и самою узнать нельзя, губы искусаны, язык шевелиться перестал. Акушерка говорит — сама, может, еще выживет, а ребеночек — никак. Я в бога, конечно, давно не верую, а про себя молюсь: пусть бы умирало дите, не понимает оно еще ничего, — лишь бы не Глаша! На молодость была надежда, ей и двадцати не исполнилось. Да, знать, сильно отощала… Вышел на лестницу, хожу взад-вперед, охаю — и позапамятовал об акушерке. Мне бы ей наскоро лепешек, что ли, испечь, покормить ее, с утра мается женщина.

Лучков опять помолчал.

— Ну вот. Сынишка нарождается и в самом деле мертвенький. Что делать? Надо хоронить. А мне, как нарочно, уезжать. Туда, сюда кинулся — гробика достать негде. У меня дома портфель лежал, в декабре семнадцатого года у одного буржуя отобранный с документами; мне тогда в Чека дали. Завернул я моего неживого сынка в чистую тряпочку и — в портфель. Уместился. Эх, думаю, не умри ты, дожил бы, малый, до коммунизма! Ну, хорошо, что хоть Глашенька жива! И скорей с ним на кладбище. А там сторож хоронить отказывается. «Документы нужны, говорит, может, ты его убил?» Это я-то! Сына-то!.. «И без гроба, говорит, закапывать людей негоже, не велено». Ну, уговорил его все-таки. Сам же я ямку выкопал около чьей-то могилки, и как был он, сердешный, в портфельчике, так я его с портфельчиком и закопал.

13
{"b":"841883","o":1}