Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пестрота наблюдалась и в незатейливом быту общежития. Семья, привычки, потребности — все это у всех было разное. В разгар вечерних занятий Кертуева к нему заходил Сандрик Флёнушкин, и Косте за перегородкой слышно было, как он декламирует:

Учись, дитя! Науки сокращают
Нам опыты быстротекущей жизни!

И смешит Мамеда анекдотами, пока тот не закричит:

— Балдак! Балдашник! Майшаешь!.. Черт пабри, канцы канцов, уходи! Заниматься нада! Почему ты своего доклада не пишешь?

— Лев Толстой сказал, — нравоучительно возражает Сандрик, — что писать следует лишь тогда, когда не можешь не писать, а я еще в состоянии не писать.

Школьничества взрослых юнцов не всегда удерживались в границах. Однажды на стене в лестничном пролете появилась чернильная клякса. Сандрик признался Косте:

— Это в меня вчера Толька Хлынов чернильницей пустил.

— Да что он, с ума сошел?

— Спьяну. Я его за бороду потянул. Вчера мы с ним, с Виктором и с этим идиотом Косяковым у «Чингисхана» до самого закрытия просидели.

«Чингисханом» однокашники по экономическому семинару прозвали Кертуева, но, когда им удалось однажды заманить его в пивную и напоить, его прозвище они перенесли и на эту пивную.

Косте прозвище Кертуева не нравилось.

— К чему подчеркивать национальность?

— Ну, ты серьезничаешь, — отвечал Хлынов (с Пересветовым компания быстро перешла на «ты»). — Мамед славный парень, не обижается.

— А зачем вы его напоили?

— Подумаешь, один раз.

— Не поддается больше, балдашник, черт его пабри! — передразнивал Мамеда Сандрик.

«Не поддавался» и Пересветов. В пивную не шел, а когда друзья притаскивали «дюжину» в корзине домой и Костя, зайдя к Виктору, перебравшемуся с семьей в другую, такую же просторную комнату, заставал их «за пивком», его не удавалось уговорить выпить больше стакана. Пиво, на его вкус, горчило, водка вызывала отвращение. Если затевались фривольные разговоры о женщинах, Костя незаметно уходил.

Косяков не нравился ему до брезгливости, и это чувство с ним разделял Уманский.

— Почему вы не прогоните от себя этого типа? — спрашивал Элькан у Виктора и Хлынова и весь ершился при этом, поднимая плечи и брови. — Ничего, кроме сальностей, я от него в жизни никогда не слыхал!

Те отшучивались. Косяков слушателем института не был, его знали по лекторской группе «Свердловки», которую он кончил неважно, однако сумел поступить преподавателем в Академию социального воспитания. Там у него в семинаре почти исключительно были девушки. Когда его спрашивали, как дела, он ухмылялся и припевал, нарочно грассируя:

В гареме нежится султан,
Ему счастливый жребий дан!..

Школьничества новых Костиных друзей не вредили их репутации способных и даже талантливых слушателей. С Хлыновым считались как с одним из эрудированных молодых историков Запада, он знал немецкий, французский и английский языки. Флёнушкин и Уманский, с его блестящей памятью, выделялись даже в семинаре экономистов второго курса, самом высоком по уровню подготовки в институте.

Элькана отличала щепетильная корректность, и компания прозвала его «Графом Уманским». Когда Флёнушкину приходила фантазия примерять к «шандаловцам» градацию персонажей из «Трех мушкетеров» Дюма, Элькана он наделял именем Атоса, на свою долю забирал Портоса, Арамиса присуждал бесспорно Хлынову, а д’Артаньяна — «самому» Виктору Шандалову за кипучую деятельность во всех областях институтской жизни.

Энергия Виктора казалась неистощимой. Он дописывал брошюру о декабрьском восстании пятого года для издательства, готовил доклад об аграрных платформах буржуазных партий в государственных думах, по чужим докладам выступал каждый раз с обоснованной точкой зрения, умея любое частное явление «увязать» со своей «концепцией», уложить в свою «схему». Одновременно вел дела партийной ячейки, прорабатывал с Афониным учебные планы, контролировал распределение комнат Геллером, намечал с библиотекаршей список книг для приобретения, с комендантом — организацию парикмахерской, умудряясь изыскивать и досуг для посещения пивнушки, походя сплачивая вокруг себя тесную товарищескую группу, до десятка слушателей, на которую опирался в институте. Держались они приятельски, звали друг друга по прозвищам — «Гусь», «Конь», «Мустанг», «Граф», «Карась», «Синяя Борода» и тому подобное. Костя дружил из них лишь с Эльканом, Сандриком и самим Виктором.

Шандалова ценили и поддерживали в бюро ячейки старые большевики — Иван Яковлевич Афонин и участник дореволюционного подполья в Латвии Ян Скудрит, добродушный белоголовый силач, в фигуре которого все казалось полуторных размеров.

Были, однако, и недовольные «из молодых, да ранним» секретарем. Чуткий уловитель настроений Сандрик Флёнушкин пророчил, что Шандалова на перевыборах партбюро «прокатят на вороных».

2

Костю с Виктором сближал общий интерес к истории. Перед занятиями они вдвоем читали тезисы докладчика, намечали, что каждый скажет на семинаре. Обычно они сходились во мнениях. Костя скоро понял, что угнаться за докладчиками в начитанности нельзя, да и нет надобности, работа построена на специализации в своей теме, при ориентировке в общих проблемах курса. Над его панической мыслью проситься на первый курс новые друзья лишь посмеялись, — он подготовлен не хуже других.

После вступительной работы о зарождении меньшевизма Пересветов охотно взялся бы за «Меньшевиков-ликвидаторов», но тема эта была занята. Оставалось еще раз пожалеть об опоздании к началу учебного года. Вакантной темы о Совете объединенных дворян все-таки он не взял, а договорился с Покровским о ее расширении в новую: «Политическая характеристика периода столыпинской реакции 1907—1911 годов». Косте казалось, что чем подробней он ознакомится со всеми классами и партиями в царской России, тем глубже потом сумеет вникнуть в историю 1917 года. Кроме того, «столыпинская» реакция, по его мнению, исторически предвосхитила многие из методов подавления пролетарских революций в Западной Европе, где фашисты и другие реакционеры часто копируют приемы русских черных сотен и охранки.

В экономическом семинаре Пересветов взял «Земельную ренту». Вступительную работу, как и предсказывал Виктор, Покровский предложил Пересветову готовить к печати.

Костя пропадал в публичной библиотеке, зарывшись в комплекты старых газет и журналов, легальных и нелегальных, в стенографические отчеты государственных дум, а вечерами возился дома с обработкой сделанных за день выписок, штудировал дореволюционные брошюры и сборники, купленные у букинистов на книжном развале под Китайгородской стеной. К этой стене он повадился ходить каждую неделю и всегда что-нибудь приносил в пополнение своей библиотеки.

Один за другим, по мере выхода, появлялись на пустой Олиной койке тома сочинений Ленина, в обложках темно-желтого мягкого картона, впервые выпускаемые Госиздатом.

Покровский у себя в семинаре кроме Шандалова выделял Адамантова, преподававшего в Петровской[1] сельскохозяйственной академии. В институте говорили о теоретических стычках Адамантова с буржуазными профессорами-аграрниками — Огановским, Чаяновым. Покровский ставил его в пример «молодым ученым-марксистам», хотя тот расходился с ним самим в некоторых вопросах.

Критику в свой адрес старый профессор-большевик нельзя сказать чтобы любил, но по долгу воспитателя приветствовал. Пересветов из книг и статей Ленина давно усвоил, что русское царское государство было помещичьим, а в книгах Покровского оно объявлялось государством «торгового капитала». В дискуссиях на семинаре Покровский трактовал это различие как терминологическое, доказывая, что он стремился подчеркнуть процесс втягивания помещичьих хозяйств в торговый оборот. Не всех это объяснение удовлетворяло. Некоторым участникам семинара казалось, что Покровский преувеличил роль хлебных цен в истории России, что он склонен в методологии скорее к материализму экономическому, чем историческому. Но все признавали его острый ум, огромную эрудицию, дар блестящего стилиста и полемиста.

вернуться

1

С декабря 1923 года — Тимирязевской.

10
{"b":"841883","o":1}