Василий Васильевич не мог спустить глаз с шедшего прямо против него Федора Михайловича, но через мгновенье понял, что взгляд Федора Михайловича вдруг оторвался от него и, быть может, ищет его, ищет и не находит. Через несколько секунд между тем приговоренных повернули назад вдоль фронта, к левому флангу. Василий Васильевич бросился бежать на противоположную сторону, и действительно перебежал, и как раз поспел к тому самому мгновенью, когда всех приговоренных вели уже по левой стороне. Снова лицо Федора Михайловича очутилось прямо против него. Ему показалось, что лицо это ужасно посерело. Он напряженно искал взгляд Федора Михайловича и дрожал в жажде повторения только что мелькнувшей встречи, чтоб уж до конца почувствовать и понять затаеннейшие мысли Федора Михайловича, сосчитать весь остаток желаний его, и только он снова помыслил об этом, как вдруг опять наскочил на два тех же воспаленных глаза на бледном лице; они снова будто сверкнули нездешними огнями в холодной неподвижности утренней мглы и снова оторвались в бездну. Но какой это был неистовый, ненасытный взгляд!
Василий Васильевич не мог лишь точно сказать себе, что он действительно угадал и узнал его, Василия Васильевича. Не счел ли он его за кого-либо иного? Но нет, иначе не могло быть, уверил он себя, стараясь распознать в несколько лишь минут весь надвинувшийся хаос движений, последних намерений, предсмертного боя барабанов, таинственной суеты и замирающего ожидания.
— Вот сейчас и конец, — стучали слова в разгоряченной голове Василия Васильевича. — Вот еще одно и другое мгновенье… Вот еще один поворот колеса… один лишь маленький поворот… и все будет так, как было т о г д а, в двадцать шестом году.
И ему вдруг захотелось сказать именно об э т о м и именно в ту же минуту самому Федору Михайловичу, как бы п р о д о л ж и т ь некогда начатый рассказ. Он даже рванулся было к н е м у и подбежал к самой цепи полицейских, как-то неестественно жестикулируя и про себя с содроганием выговаривая сбившиеся в комок, исступленные слова, как будто э т о уже совершилось и он хочет лишь в дополнение к старому засвидетельствовать новый исторический случай, новое историческое испытание, подтвердив тем самым, что прежний рассказ его вовсе не имел тогда никакого конца.
У Василия Васильевича слезились от холода глаза, и слезинки быстро замерзали в ресницах… А небо было все сплошь крепко-накрепко затянуто серым облачным покровом, под которым неподвижно застыл морозный воздух, до того сжатый и легкий, что малейший шепот затаившей дыхание толпы, малейшие шаги по хрустящему, густому и прибитому снегу — все отдавалось звучным эхом во все четыре стороны плаца.
Среди всего этого столичного события в жестокую зимнюю стужу мелькнуло одно преудивительное явление: в те минуты, как приговоренные отбивали свой предсмертный марш, вдруг сквозь серую пелену облаков прорвался тоненький и внезапный луч солнца и с недостижимой высоты словно улыбнулся людям, иззябшим и дрожавшим на земле. Мгновенной искрой он скользнул по снежному покрову, замаранному человеческими следами, и будто бы на что-то указал, будто о чем-то напомнил, будто что-то даже пообещал… И тотчас же, махнув холодной полоской света, закрылся снова тяжелой и мрачной пеленой. При виде его скользнувшей искорки у Василия Васильевича разжались веки, и он как бы весь встрепенулся.
Подбежав к полицейским, он увидел, что приговоренных уже подвели к эшафоту и у столбов засуетились пуще прежнего главноначальствующие и палачи. Он стал считать минуты и решил привести в порядок все понятое им в два только что мелькнувших мгновенья. Решил он это сделать, п о к а н е п о з д н о, но из всего им понятого он сохранил на следующую минуту в воспламененной памяти только одно: именно то, что мысль Федора Михайловича была безмерна, исступленна и рвалась из него, из его устремленных глаз, как свет всего мира может только рваться из тьмы мироздания. Он понял ужасную силу этой мысли.
Через полминуты он уж не думал о каретах, о последнем марше Федора Михайловича перед войсками и его сверкнувших во мгле зрачках и сосредоточился вместе с толпой на новых движениях, замелькавших перед ним.
Всех приговоренных взвели по лесенке на эшафот. Василий Васильевич смог уж всех их увидать и даже пересчитал: двадцать один человек. С левого фаса эшафота он ясно различил стоявшего первым Петрашевского и через нескольких человек Федора Михайловича. Федор Михайлович, как и прочие, дрожал, видимо от холода, так как был одет весьма легко, всего лишь в весенней шинели цвета вареного шоколада, следовательно в той, в какой был и арестован. Как видно было Василию Васильевичу, он оборачивался то налево, то направо, очевидно рассматривая тех, кто стоял рядом с ним, и при этом переминался с ноги на ногу и как бы горбился, выходя ростом ниже всех стоявших возле него.
Через несколько секунд перед осужденными появился важный, в широкой шинели чиновник и стал разворачивать длинные листы бумаги. Генерал, командовавший гвардией, закричал:
— На кра-ул! — и после этого ряды батальонов взмахнули ружьями и снова замерли.
— Шапки долой! — раздалась новая команда, после чего все должны были обязательно снять шапки.
Толпа сперва не разобрала даже, чего ради понадобилось снимать шапки, и только после полицейских окриков поснимала их и опять уперлась глазами в эшафот. Василий Васильевич оставался неприступен и не снял шапки. Он имел какой-то неудержимый вид.
Стоявшие на эшафоте тоже не сразу сняли свои шапки, так что какой-то военный чин повторил вполголоса:
— Снимите шапки. Будут конфирмацию читать.
Чиновник стал выкрикивающим голосом читать приговор. Он аккуратненько перечислил виновность каждого и каждому повторил:
— «…подвергнуть смертной казни расстрелянием…»
С особой настороженностью Василий Васильевич ловил слова, относившиеся непосредственно к Федору Михайловичу:
— «…А потому военный суд приговорил его, отставного инженер-поручика Достоевского, за недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского и злоумышленного сочинения поручика Григорьева — лишить на основании Свода военных постановлений, ч. V, кн. I, ст. ст. 142, 144, 169, 170, 172, 174, 176, 177 и 178, чинов, всех прав состояния и подвергнуть смертной казни расстрелянием».
Федор Михайлович не двинувшись выслушал приговор, и это сразу ухватил Василий Васильевич. «Тверд, тверд! Сила сама говорит о себе», — мелькнули у него в мозгу обрывавшиеся тотчас же слова, а глаза все никак не могли оторваться от стоявших на помосте людей, и хоть слипались на морозе, но все больше и больше устремлялись туда, где все э т о как бы по программе происходило и должно было вот сейчас, через ничтожнейший миг, кончиться. Он будто забыл о том, что ужасно холодно и что губы у него дрожат еще больше прежнего; напротив того, он ощущал в себе жар, голова словно пылала огнем.
Когда чиновник кончил читать приговор, несколько караульных роздали всем приговоренным белые холщовые балахоны с капюшонами и длинными рукавами, а священник тем временем поднялся на помост и остановился прямо против осужденных, скрестив руки и как бы пришпилив к черной шубе крест. Он заговорил о земных грехах, за которыми по церковному расписанию всегда следовала неотвратимая смерть, а по его мнению уж без этого обстоятельства никак не может обойтись ни один грешник на сей несовершенной земле.
— Но со смертью телесной, — утешительно заключил он, желая сказать напоследок нечто весьма важное и даже приятное, — не кончается жизнь человеческая. Наоборот, верой и покаянием мы можем наследовать жизнь вечную. — Эта мысль ему самому вдруг показалась удивительно заманчивой, и он даже с завистью поглядел при этом на осужденных.
Потом он совершенно неожиданно чихнул раза два или даже того более и стал обносить крест для целования, считая, что без такого именно действия никак уж нельзя будет закончить все дела на э т о м поприще. Однако к его богоугодным услугам осужденные не проявили никакого должного внимания и, переминаясь с ноги на ногу, предпочли держаться в сторонке от приближавшейся к ним фигуры отца иерея, благословлявшего неведомых ему людей в безвозвратный путь. Лишь один Тимковский подошел к нему и, склонив голову, поцеловал крест. Остальные рассеянно смотрели друг на друга, что-то несвязно произносили вслух, оглядываясь по сторонам и тем временем настороженно выжидая свою участь. В морозной тишине гулко пронесся хриплый бас Петрашевского, о чем-то вдруг заговорившего с Момбелли. А Спешнев схватил Федора Михайловича за оба рукава и, вглядевшись в его порозовевшее от холода лицо, о чем-то задумался, и казалось, будто собрался очень долго думать, так что не видно было и конца стремительно набегавшим мыслям. Отвечая ему упорными взглядами, Федор Михайлович громко и с твердостью в голосе воскликнул: «Мы будем вместе с Христом!» Николай Александрович, словно пробудившись, поднял голову с отросшей не в меру бородой, многозначительно потряс руки Федора Михайловича и с презрительно-печальной усмешкой ответил: «Будем горстью праха», — на что Федор Михайлович тоже усмехнулся, но в улыбке его была заключена некая восторженность и полное отдание судьбе.