Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она приезжала на Пискаревское кладбище и стояла над маленькой каменной плитой, где были высечены имена ее матери и отца. Ирина знала, что нет под этой плитой ни папы, ни мамы — только земля и коренья и чуть поглубже — вода. Кладбищенские мастера вырубили на камне имена папы и мамы вместе с другими именами. Ирина Федоровна заплатила тогда мастерам. Что было сюда свезено людей за блокаду — все стали землей, и травой, и водой, и березовой рощей. Никто не обрел тут себе одиночной могилы. Никто не нуждался в квадратных метрах. Плоски, равны были камни на всеобщем могильнике; звучал реквием. Четыреста семьдесят тысяч мертвых занесено было в каменный список. Быть может, кого-то и потеряли, не занесли...

Когда Ирина возвращалась с кладбища в набитом людьми автобусе, кондукторша попрекала не уплатившего за чемодан гражданина: «Понаехали из деревни с мешками да сундуками. Расселись, как хозяева. Вести себя не умеют — деревня-матушка...» Гражданин возражал со злобой: «А что бы вы завели делать без нас, без деревни-то? Вы и работать не желаете, горожане... Вон у нас на заводе придет городской, десятилетку кончивши, поболтается месяц — ищи-свищи. Да еще деталь запорет. Ему не жалко. Или из милиции на него придет материал. Набаловались на легких городских харчах. Привыкли деревенщиной брезговать... А работать кто будет, дело делать без нас? Ага! Вот так-то...»

Ирина Федоровна слушала разговор кондукторши с гражданином, ей ближе была кондукторша, горожанка, землячка. Но пусть бы, пусть все люди стали мягки друг с другом и деликатны. Ведь если примолкнуть, открыть окошки, то можно услышать печальную музыку — реквием...

Ирина Федоровна вспоминала тех женщин, мальчишек, калек, стариков, которые были с ней вместе в цехе, точили тела снарядов в сорок третьем году. Их не стало почти никого. Новые люди пришли на завод, они приехали из деревни, из Пялья, Вяльниги, Озерной, Кыжни, из Залучья, из Гумборицы. Они унесли покореженный, мертвый металл и кирпич и поставили новые стены.

«...На них подействует город, — думала Ирина Федоровна. — Сами камни нашего города — воспитатели, и парки, дворцы, Растрелли и Росси, запечатленная память, традиции, дух, культура... Они вживутся, поймут, впитают дух города. Ведь революция совершилась в нашем городе именно потому, что здесь сосредоточились мысль, интеллект, духовная энергия нации. Достоевский и Пушкин, Чернышевский и Блок... и Вера Засулич и Коллонтай... Город русских интеллигентов. Питерские рабочие были сильны не железными желваками мышц, как их изображают теперь на барельефах, — своей одухотворенностью...»

Ирина Федоровна плохо помнила предвоенное время в своей семье. Она могла бы припомнить, но время это всплывало, как сон, все было в нем нереально: горят дрова в изразцовой печке, отец читает вслух какую-то толстую книгу — в ней фрейлины, и пари, и сраженья, фрегаты, убийства, балы. Отец закрывает книгу и говорит о фрейлинах, и царях, и фельдмаршалах, будто живал с ними вместе, сражался, ходил за Альпы и танцевал на балах... Отец приводит ее в деревянный домик, где жил Петр Первый, где есть его лодка. И домик и лодка целы, в стеклянном шкафу висит поразительно длинный камзол, который был по колено царю... Иришка называет Петра: Царь Первый. Отец смеется. Ей тоже весело, славно. Они приходят к Петру, который скачет на каменной лошади, топчет змею. Отец говорит, как бежал от каменной лошади бедный Евгений. Иришке жалко Евгения, она говорит отцу: «Значит, его звали Женя? У нас в классе есть Женя Кошелкин». Отец смеется. Должно быть, он был счастливым, смеялся... Он говорил матери: «радость моя».

Еще вспомнилось Ирине: весь город в солнечной изморози ранней крепкой зимы, белые львы у Дворцового моста и белые окна в трамваях. Трамваи уснули, стоят. И троллейбусы тоже уснули, и ни соринки нигде, ни звука. Белый город заснул, очарован... Они с папой идут по тропинке в снегу. Шаги их так громки, что хочется стать на цыпочки, не мешать тишине. Тропинка минует Медного всадника, бежит на Неву. Медный всадник закутан дощатым шатром. Только чугунная рука с жезлом выпростана из шатра. Рука простерта к Неве. Петр указует, пророчит, вещает возмездие... «Когда опускаются руки, — говорит Ирине отец, — надо думать о Медном всаднике, об этой его руке. Он никогда ее не опустит...»

Отца убило снарядом на той слабо протоптанной тропинке, бегущей мимо Медного всадника через Неву к университету.

Выжив в блокаду, Ирина Федоровна не позволяла себе вспоминать о смерти. Она была подле смерти три года и не хотела с ней больше мириться. Живая горячая стружка выходила из-под резца у нее на станке. Станок работал, дрожал от усердия, от жадности жизни... Всем заводом ездили на Крестовский остров закладывать парк Победы. Сажали в мертвую землю тополя-подростки, малые липки, листвяшки — земле предстояло ожить. Город строили заново девушки в ватниках и платочках. Ирина Федоровна спрашивала девушек, откуда они. Девушки отвечали: «Из Тихвинского района, из Старой Руссы, из Лодейного Поля, из Вяльниги...» Деревня шла на подмогу городу — молодая здоровая кровь.

Ирина Федоровна вышла замуж за деревенского, сивого, светлоглазого парня, за тракториста, который пришел в юридический институт, чтобы готовить себя к суду над злом, содеянным в мире войной. Сарычевы жили счастливо, но не похоже на то, как жили папа и мама Ирины Федоровны.

— ...Ты это прочти, Женя, — говорила Ирина Федоровна мужу, — здесь опыт всех страстей человеческих, это Мишель Монтень. Его любил читать Лев Толстой.

— Где уж нам за Львом Толстым гоняться, — отвечал Женя, — у него деревенька была, мужички на него работали, а он только ворочал мозгой. Нам надо самим добывать себе хлеб насущный, материальную-то основу... Надо бы почитать, но когда?

Он уезжал на охоту в свободный день, потом выделывал шкуру убитой лисицы. Штукатурил стены квартиры. Заваривал брагу. Менял электропроводку. Реконструировал телевизор. Чинил у соседей замок.

— Да полно, Женя, пусть будет по-старому, — говорила Ирина Федоровна мужу, когда он брался проламывать новую дверь в переборке, а старую зашивать. — Присядь ты к столу, почитай. Как ты можешь без книги?

Муж глядел на нее с улыбкой доброго взрослого человека.

— Надо выкроить пару метров полезной площади, — говорил он. — Народонаселение ведь прибывает в городе. Надо бороться за жизненное пространство. Хозяева дома сто лет назад вон какие себе размахали двери — как царские ворота. И до потолка рукой не достанешь, хоть ты будь Петром Первым. По нашим современным стандартам вполне бы можно еще один этаж поместить. Вот надо будет материалом разжиться да антресоли отгрохать...

Евгений Сарычев обходился без толстых профессорских книг. Он размышлял не в тиши, за покойным дубовым столом, а имея в руках топор, мастерок, молоток или гаечный ключ. Он был рабочим в мире и что-то знал, не зависящее от книжной премудрости. Что-то твердое было в нем, не дающееся переделке...

— Знаешь, Женя, — говорила Ирина Федоровна мужу, — вот я читаю современных писателей — это сплошной детский дом. Приютская литература. Все герои растут вне семьи. И названия соответственные: «Безотцовщина», «Ничей брат», «Кража». Раньше писатели поэтизировали семью. Помнишь — «Детство Никиты», «Детские годы Багрова-внука»?.. Нынче если изображают в литературе семью, то обязательно в отрицательном смысле. А мне бы так хотелось прочесть о доброй, крепкой, дружной семье. Я, может быть, старомодна в своих понятиях, но мне кажется, что человек, выросший вне полноценной семьи, пусть он даже в какой-то момент оказался героем, — несчастливый человек, обделенный... А значит — бескрылый. Вот я прочла недавно Булгакова «Белую гвардию» — как он там проникновенно пишет о матери: «светлая королева»... Дом, семья для него — средоточие всего самого высокого и святого...

И опять Сарычев смотрел на свою жену с улыбкой взрослого человека, которому надо ответить на ребячий вопрос.

— Горький написал о босяках, — говорил он‚— вот теперь все и шпарят за ним вслед, чтобы не опростоволоситься. Он же основоположник.

54
{"b":"832984","o":1}